Мистер Михан из дома выше по переулку уехал в Англию вместе с нашим папой. Рассыльный останавливается у дома Миханов, значит, мы — следующие. Мама уже надела пальто, чтобы идти на почту, но сказала, что не спустится из «Италии», пока телеграмма не будет у нее в руках. Рассыльный проезжает мимо нашего дома и заруливает к Даунсам. Он отдает им телеграмму, получает чаевые, разворачивается и едет обратно в гору.
— Мальчик, мальчик! — кричит Мэйлахи. — А Маккортам что-нибудь есть? Мы телеграмму ждем сегодня.
Мальчик качает головой и уезжает.
Мама затягивается сигаретой.
— Ладно, еще целый день впереди, хотя лучше бы, конечно, за покупками с утра сходить, пока самую лучшую ветчину у мясника не разобрали.
Мама не может оставить огонь, а то он потухнет, а мы не уходим с улицы — вдруг рассыльный приедет, дома никого не будет, придется ждать денег до понедельника и выходные совсем пропадут. Придется смотреть на то, как Миханы и другие соседи идут по улице в новой одежде и несут тяжелые сумки с яйцами, картошкой и сосисками для воскресного обеда, а вечером уходят в кино. Нет уж, с места не сдвинемся, пока рассыльный не приедет. Мама говорит, что пока рано волноваться, потому что у некоторых рассыльных обед с полудня до двух, а уж потом они будут ехать и ехать до самого Анжелюса. Так что до шести можно не беспокоиться. Мы останавливаем каждого мальчика-рассыльного, сообщаем что мы — Маккорты, ждем первую телеграмму и нам должно прийти фунта три или чуть больше. Может, на почте забыли фамилию надписать или адрес? Точно ничего нет? Один мальчик обещает, что спросит на почте, потому что знает, каково это ждать телеграмму — у него у самого отец, пьянь подзаборная, уехал в Англию и ни пенни не прислал. Мама слышит его и говорит нам, чтоб не смели так же об отце отзываться. Этот же мальчик приезжает перед самым Анжелюсом и говорит, что спрашивал у самой миссис О’Коннелл на почте, нет ли чего Маккортам — весь день спрашивал, но ничего нет. Мама отворачивается к прогоревшему камину и затягивается окурком, держа его между побуревшим большим пальцем и обожженным средним. Майклу всего пять, он ничего не поймет, пока ему не исполнится одиннадцать, как мне, вот он и спрашивает, пойдем ли мы есть рыбу с картошкой, потому что он проголодался.
— Через недельку теперь, милый, — говорит мама, и Майкл снова убегает играть на улицу.
Совершенно непонятно, куда себя девать, раз телеграмма не пришла. На улице весь вечер не станешь играть, потому что кроме твоих братьев там больше никого нет, да и чего сидеть на улице, когда отовсюду пахнет сосисками, жареной ветчиной и хлебом. Смотреть на ярко освещенные окна и подслушивать новости по «Би-би-си» или по «Ирландскому радио» тоже не хочется. Миссис Мигер с детьми ушли к себе — в кухонном окне у них тускло поблескивает свеча. Им тоже стыдно. Они вообще не выходят никуда вечером по субботам, и даже на мессу в воскресенье не ходят. Брайди Хэннон рассказала маме, что миссис Мигер постоянно стыдится того, что ее семья ходит в лохмотьях, и уже так отчаялась, что ходит в амбулаторию за бесплатной помощью. Мама говорит, что это самое худшее, что может случиться с семьей. Это хуже, чем получать пособие, хуже, чем ходить в Общество Святого Викентия и хуже, чем промышлять на улицах за компанию с цыганами и попрошайками. Это вообще последнее, что отделяет человека от работного дома, а его детей — от сиротского приюта.
У меня между бровями вскакивает какая-то болячка. Она серо-кровавая и чешется.
— Не трожь, — говорит бабушка. — И водой не мочи, а то весь в язвах будешь.
Ага, если руку сломать, она тоже скажет, мол, не трогай и водой не мочи, а то весь в переломах будешь. Однако зараза из болячки все равно попадает мне в глаза, и теперь они красные, и из них течет какая-то желтая гадость, так что я по утрам не могу их открыть. Веки так сильно слипаются, что мне приходится раздвигать их пальцами, а мама вытирает мне желтую гадость тряпочкой, смоченной в растворе борной кислоты. Ресницы у меня отваливаются, а без них в ветреные дни в глаза летит вся пыль, которая только есть в Лимерике. Бабушка говорит, что у меня теперь глаза лысые, и что сам виноват — сижу под фонарем в любую погоду, уткнувшись в книжку, и то же самое ждет Мэйлахи, если он чтение это не бросит. Майкл вон, и то уже приохотился нос в книжки совать, а лучше бы побегал поиграл, как нормальные дети.
— Книги, книги, книги, — ворчит бабушка. — Только окончательно глаза попортите.
Они с мамой пьют чай, и я слышу, как бабушка шепчет:
— Плевок святого Антония тут надобен.
— А что это? — шепчет в ответ мама.
— Твой плевок, когда не ела еще ничего с утра. Подойдешь к нему спящему да плюнешь в глаза. В слюне постящейся матери — большая целебная сила.
Но я всегда просыпаюсь раньше мамы, и на этот раз тоже разлепляю глаза задолго до того, как она встает. Я слышу ее шаги, и как только она наклоняется надо мной, я открываю глаза.
— О, глаза смог открыть, — говорит она.
— По-моему, проходит.
— Вот и славно. — Она возвращается в постель.