Итак, допустим, что меня как историка интересует история современной Германии, история еврейских сообществ в современной Европе, «места» «Окончательного решения еврейского вопроса», Холокоста, геноцида, истребления и тому подобного в этих историях, значение этого события для понимания того, что на самом деле произошло во времени и месте, относящимся к этим историям. И поскольку я знаю об «особой», «экстремальной» и «исключительной» природе этого события – о том, что оно смущает не только европейцев, но и уязвляет самолюбие (amour propre
) многих других групп, и что оно несет угрозу для их чувства индивидуальной и групповой идентичности, – можно предположить, что я также знаю, что это событие имеет не только фактуалистическое (как, где и когда оно произошло), но также этическое значение, поскольку оно представляет собой нарушение фундаментального принципа человеческой цивилизации: ты не должен относиться к другому человеку, как если бы он был не вполне человеком, что также является правилом современного гуманистического историологического исследования; ты должен относиться ко всякому человеку в истории как причастному человечности (humanitas), которую разделяют все люди. С учетом этих допущений возникает вопрос: говорят ли те сведения, которые мы получаем при изучении этого события не только о том, что и как произошло, но также, что более важно, о том, какие условия сделали это событие возможным? То есть, если верить Аристотелю (а кто мы такие, чтобы ему не верить?), из области философии и истории мы переходим в область poiesis: «поэзии» или литературного искусства, понимаемого как вид познания, который направлен на возможное, а не на действительное (это область истории, как ее понимал Аристотель) или всеобщее (это область философии, как ее понимал Аристотель). Более того, на этой стадии рассуждения я собираюсь предположить, что теория речевых актов Остина (который был достаточно практичным человеком, чтобы участвовать в планировании высадки в Нормандии) можно рассматривать как теорию поэтической функции языка (отличной от референтивной, экспрессивной, конативной, фатической и метаязыковой функций). Ведь что есть поэтическое высказывание, как не совершение действия при помощи определенного модуса, манеры или стиля?104Теперь давайте вспомним, что Остин рассматривает речевой акт как «иллокутивный»: то есть человек, произнося ту или иную фразу, не только что-то говорит
, но и делает; он либо меняет отношение автора высказывания к миру, либо отношение одной части мира к другой, либо отношение мира к самому автору высказывания. И если это так – а многие из комментаторов Остина согласны с этим, – значит мы можем рассматривать дискурсы, одним из которых является «историография», в качестве речевых актов. Эти речевые акты, сообщая что-то о мире, стремятся изменить либо сам мир, либо чье-то отношение к миру, либо отношения между различными вещами в этом мире. Иными словами, при помощи теории речевых актов Остина мы можем представить дискурс или такую совокупность дискурсов, как «историография», в виде праксиса, то есть как действие, которое стремится изменить мир или повлиять на него тем самым способом, при помощи которого оно о нем говорит. (Я думаю, что на этом принципе основывается идея, что суд вправе признать отрицание Холокоста преступлением и в качестве наказания назначить штраф, тюремное заключение или любую другую меру пресечения. Человек, отрицающий Холокост, не только что-то сказал, он также что-то сделал своими словами; то есть своими словами он изменил или попытался изменить отношения в реальном мире так же, как если бы он использовал проклятье или магическое заклинание. Вот почему историки, выступавшие против криминализации отрицания Холокоста, были правы, когда указали на одну упущенную судьями деталь – а именно, что если отрицание факта, установленного историками, является преступлением, то стирается различие между невинной ошибкой и злым умыслом. Если кто-то отрицает Холокост, то уместнее спросить не: «Правда ли это?», – а скорее: «Что побуждает его отрицать это событие?»)