Имя его накрепко связано было с именем брата, а обстоятельства не давали об этом забыть.
«Милостивый государь,
князь Николай Григорьевич!
Отставной за ранами подполковник Бернацкий доставил мне прошение, в коем просит об удовлетворении его следующими деньгами по векселю, данному ему бывшим генерал-майором С. Г. Волконским.
Будучи известен, что Ваше сиятельство находитесь опекуном на имение г-на Волконского, я долгом счел препроводить прошение сие в подлиннике к Вам, милостивый государь, прося сделать одолжение уведомить меня, какие меры приняты к уплате долгов Волконского…
Своеобразие ситуации было в том, что брату государственного преступника писал бывший близкий друг государственного преступника…
Положение Репнина ухудшалось с каждым годом. Он был чужероден в новой атмосфере, новой среде. И среда эта старалась исторгнуть его.
«Совершенно секретно.
Считаю своим долгом довести до сведения Вашего превосходительства препровождаемое при сем донесение о некоторых слухах, близко касающихся Вашей особы, князь, кои ходят по городу и могут, следовательно, вызвать неблагоприятные о Вас суждения.
Очень прошу отнестись к сему как к неоспоримому свидетельству личного моего к Вам уважения и принять уверения в совершеннейшем почтении покорного слуги Вашего
Далее следовал донос, в котором князя обвиняли в тайных сношениях с дворянином Лукашевичем, находившимся под полицейским надзором за связь с декабристами и польскими инсургентами, а кроме того Репнину, известному кристальной честностью и щепетильностью, приписывались спекуляции и использование служебного положения в корыстных целях…
Поскольку донос написан был по-французски, сочинителем его явился «человек общества» — кто-то из окружения генерал-губернатора.
При всей куртуазности послания шефа жандармов, оно было ясным требованием объяснить свое поведение.
Уже сама необходимость оправдываться в подобных поступках выглядела оскорбительной для заслуженного военачальника, крупного государственного деятеля, наместника обширнейшего края, пользовавшегося доверием покойного государя.
Но времена изменились, и Репнин, смирив себя, начал ответ с величественным достоинством, но постепенно сорвался на филиппику отнюдь не безобидную.
«Позвольте мне сказать Вам, генерал, что обвинения подобного рода настолько несовместимы с принципами и правилами, коими я всегда руководствовался в жизни, что я даже не чувствую себя оскорбленным, поскольку обвинения эти должны отпасть сами собой.
Наследуя имя моих предков, прославившихся усердием и преданностью своим государям, я унаследовал вместе с ним и жизненные их правила, или, лучше сказать, правила сии родились одновременно со мной, и никогда я не изменял им; никогда, даже в пору самой пылкой юности, никто не мог вовлечь меня в какой-либо тайный союз, даже из тех, кои были допущены правительством. Неужто же теперь, спустя полвека, когда волосы мои поседели на службе у четырех государей, стал бы я менять свои принципы и убеждения?
Ручаюсь, что все, в ком есть сколько-нибудь чести и кто хоть сколько-нибудь меня знает, не могли бы отыскать во мне ничего, что хоть в какой-то мере ставило под сомнение мою честность и преданность моим государям. А посему я считаю себя вправе презреть столь нелепые слухи. Так же, как ни один честный человек не в силах предохранить себя от кинжала злодея, никто не может уберечься от языка или пера какого-нибудь доносчика, сего бича правительств и народов… Но для клеветника обеспокоить правительство ложным доносом, усугубить невзгоды уже скомпрометированного человека — это такое удовольствие. И ведь никогда эти подлые люди не могли предотвратить заговоры или революции, напротив того, их зловещие доносы нередко являлись причиной оных. Ибо это они, марая честь преданных людей, лишают их возможности отвечать за свою службу и, тем самым ослабляя правительство, внушают последнему чувство недоверия, которое нарушает всеобщие благосостояние и спокойствие. Наш век принес тому неопровержимые доказательства, и горько думать, что даже вокруг государя встречаются люди, которые не могут уверенно сказать, подобно Вам и мне: „Мы были верны Павлу, Александру и Николаю!“»
Он писал о вещах, очень внятных осведомленному и сообразительному Бенкендорфу. Он с таким презрительным негодованием писал о доносчиках, как будто не знал, что люди, выдавшие несколько лет назад тайные общества, получили награды и поощрения, что их ставили в пример другим. А других отправили на каторгу именно за недоносительство. Он слишком горячо защищал поднадзорного Василия Лукашевича и слишком яростно обличал тех, кто старается «усугубить невзгоды уже скомпрометированного». Только ли о Лукашевиче думал он или о своем брате тоже?