Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что отец сомневался в этой вине. Как я уже говорил, он был среди тех, кто советовал кайзеру не объявлять мобилизацию после Сараевского убийства. Историк Риттер из Фрайберга, который часто беседовал с отцом, упоминает о нем в своей книге о Первой мировой войне. Мой отец опасался, как бы сказали сейчас, эскалации, которая неизбежно должна была привести к войне. Он знал о слабости австрийской армии и опасности русской мобилизации как результата слишком тесной поддержки Германией действий Австрии. Реакция России немедленно влекла за собой ответ Франции. Он знал, что единственный способ охладить австрийский гнев против сербов после возмутительного убийства эрцгерцога – благоразумная сдержанность Германии. Этой сдержанности не хватило, и, по мнению моего отца, спасти мир стало невозможно, учитывая настроение умов в Петербурге и Париже.
Кажется, он позднее считал, что Франция могла бы помешать перерастанию локального конфликта на Балканах в европейскую войну. Однако те, кто «толкали к войне», имелись не только в Берлине, но и в Париже. «В какой еще стране, – написал он мне незадолго до смерти, – могли убить Жореса[19]
?».Но все эти исторические рассуждения мало интересовали меня в ту пору, когда главным мне представлялось искусство правильно записать фразу, продиктованную господином Кремером, моим учителем. Я продолжал дразнить французских часовых, полагая, что исполняю патриотический долг, о котором говорил господин Кремер, но укреплялся в мысли, что присутствие солдат в голубой форме в нашем городе неизбежно и, очевидно, продлится еще долго.
Но однажды это присутствие неожиданно закончилось. В одно прекрасное утро часовые исчезли. Можно было проходить мимо лагеря, не делая крюк. У французов началась большая суматоха. Грузовики с их солдатами покинули город, направляясь в сторону расположенного в 30 километрах Трира. Когда я, вместе с матерью, поехал в этот большой город на пытку к дантисту, больше не увидел дефилирующих по Симеонштрассе, между Порта-Нигра и Старой рыночной площадью, великолепных спаги[20]
, закутанных в бурнусы и сидящих на маленьких белых лошадях. Они исчезли, как по волшебству.Оккупация закончилась.
И вдруг мы снова увидели на улицах германские флаги. Их было очень много; следовало отпраздновать событие, отпраздновать достойно и ярко. Продемонстрировать привязанность к рейху, которая, конечно же, никогда не ослабевала.
Но какому рейху? Веймарской республике, этому нелепому установлению, не поморщившись, принявшему версальское унижение и пощечину оккупации? Или настоящему рейху, рейху Бисмарка, который не перестал существовать, для которого поражение 1918 года, бегство кайзера и революция представлялись лишь историческими случайностями, кои будут однажды исправлены? Свой выбор можно было продемонстрировать очень просто: достаточно вывесить старый добрый черно-бело-красный флаг рейха 1871 года, а не официальный черно-красно-золотой флаг республики, который в насмешку именовали черно-красно-горчичным. У моего отца колебаний не было. Он приказал установить на краю сада, обращенного в сторону Виттлиха, флагшток и поднять на нем флаг старых бисмарковских цветов. Давая таким образом всем понять: в этом доме живут консерваторы и патриоты, верные монархическим традициям!
Оккупация продолжалась двенадцать лет.
Шел 1930 год. Мне было восемь лет, и я начал понимать, что происходит вокруг меня.
Однажды все классы нашей школы повели на большой стадион у границы города на грандиозный «праздник Освобождения». На ветру шелестели флаги, флаги республики, единственные, допущенные на официальных торжествах. На трибуне заняли места бургомистр, ландрат (префект), обер-президент Рейнской провинции, директор школы. Огромная толпа затянула «Песнь немцев». Это было очень волнующе. Я хорошо помню, что плакал тогда, как и многие вокруг. Ораторы экзальтированно славили верность родине, никогда не ослабевавшую «в ужасные годы иностранного владычества». Много говорили о Рейне, несчастной реке, с которой так жестоко обошлись французы. Говорили, что он «наконец свободен» и что давние виды французов на его левый берег в очередной раз провалились.
В Золотой книге Блюменшейдта, которую моя мать всегда держала под рукой, как было и во всех немецких семьях, я нахожу сегодня сделанные в то время записи, относящиеся к этому событию. Один баденский кузен, Виктор Глейхенштейн, приехавший нас проведать после отмены запрета на въезд в оккупированную зону, упоминает о «визите на берега Рейна, наконец-то свободного». Друг моего дяди Августа Шорлемера, высокопоставленный чиновник Лесного ведомства, изгнанный французами за свою политическую деятельность, не смог удержаться, чтобы не выразить радость от возвращения «на эту всегда немецкую землю».