Печерин, этот якобы идеальный западник, Запад как раз и отвергал многажды, например: «Латинские
народы сгнили до корня и нет надежды на их возрождение, потому что они слишком много болтают: во многоглаголии несть спасения» (252).Не было у него и почтения к Америке, которую он поименовал «прибежищем всех негодяев», «океаном всемирных нечистот» (283).
Не питая, как мы знаем, любви к своему отечеству, Печерин тем не менее отдаёт России явное предпочтение, когда сравнивает отдельные стороны русской действительности (которую он всё-таки почти тридцать лет наблюдал) с тем, что узнано им за пределами оставленной навсегда родины. Даже пресловутое взяточничество российское оказалось нe столь ужасным в сравнении. «…Россия ужасно как отстала. Где же нашим бедным взяточникам, оклеветанным Гоголем, тягаться с американскими взяточниками?
Там почтенные сенаторы торгуют своими голосами в Народном собрании, гуртом продают их за огромные суммы. Где же нам?» (186).
Со временем у Печерина всё более и более развивалась некая бессознательная склонность к России, ко всему русскому, что сказывается у него нередко во всякого рода второстепенных деталях, мимоходных замечаниях — ненатужно, как бы само собою; и вдруг оказывается, что он, человек, который, казалось бы, страстно ненавидит Россию, он безнадежно и втайне от самого себя любит её, не может не любить до скончания дней своих. Отделённый от родины целою Европою, он издает подлинный вопль любви, отчаяния и тоски:
«…у меня необходимо две жизни: одна здесь, а другая в России. От России я никак отделаться не могу. Я принадлежу ей самой сущностью моего бытия, я принадлежу ей моим человеческим значением. Вот уже 30 лет, как я здесь обжился, — а всё-таки я здесь чужой. Мой дух, мои мечты витают не здесь — по крайней мере не в той среде, к которой я прикован железной цепью роковой необходимости. Я нимало не забочусь о том, будет ли кто-нибудь помнить меня здесь
, когда я умру; но Россия другое дело. Ах! как бы мне хотелось, как бы мне хотелось оставить по себе хоть какую-нибудь память на земле русской! хоть одну печатную страницу, заявляющую о существовании некоего Владимира Сергеевича Печерина. Эта печатная страница была бы надгробным камнем, гласящим: «здесь лежит ум и сердце В.Печерина» (311).Так что же держало его там, на Западе? Когда-то он с такой легкостью менял место и среду обитания, занятия, миропонимание, веру даже… Но теперь былой лёгкости не было. Теперь он ощущает скованность железною цепью роковой необходимости
. Да и куда возвращаться? Дома нет, как нет ни близкого человека там, на родине, никакой привязанности. Ещё он боялся политических репрессий за переход в католичество — вероятно, ошибаясь в том. Почвы не было, точки опоры — вот что: «Если бы я теперь возвратился в Россию, то со мною случилось бы то же, что с Ноевой голубицей. После страшного потопа её выпустили из ковчега — чего бы, кажется, лучше? Возвратиться на родную землю, где она родилась и была воспитана, — а вышло иначе. Бедная голубка попорхала, поглядела и, необретши покоя ногами своими, возвратись в ковчег. Вот то же бы и со мною было. На всём неизмеримом пространстве русской империи нет нигде ни пяди земли, где бы я мог найти покой ногами своими, нет ни одной точки, где бы я мог стать твёрдой стопою. <…> Моё появление в России было бы похоже на появление мёртвого после сорокалетнего могильного сна. <…> Все единогласно приговорили бы этого воскресенца к смерти и поспешили бы снова заколотить его в гроб» (278–279). А всё же и это можно было бы одолеть: живи в нем тяга к тому основному, без чего нe может и ощущаться истинно связь со всем, что составляет понятие родины. Была бы тяга к вере отцов. Никуда не деться от вопроса, какой у всякого читателя рано или поздно, да появится: а что же Православие? если человек понял ложь отступления от Истины, то отчего не вернулся к Истине? Да, он сумел разглядеть ложь, да не знал, где Истина. Он ведь, вспомним, не признавал полноты Истины нигде, ни в одной вере. Он допускал появление Истины в некоей новой синтетической религии, сложенной из кусочков относительных истин всех нынешних вероучений. Но может быть, и ощущал бессознательно, что из осколков подобных католичеству, как ни крути, ничего путного не сложишь. Да он как будто и не искал Истины с самого начала, его влекло внешнее даже в религиозных потребностях: «Ну уж! — подумал я, — коли нужна религия, то подавай мне её со всеми очарованиями искусства, с музыкою, живописью, красноречием…» (239).Это всё слишком поверхностно. А что он знал о Православии? Первые впечатления о нём он вынес в детстве из общения с православными батюшками, которых единственно мог узнать.