Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаём
Себя самих — лишь грёзою природы (1, 225)
Однако природа-то оказывается равнодушно враждебной человеку:
Поочерёдно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной (1, 225)
1871
О том же писал позднее Тургенев, тонко чувствовавший вот эту жестокость равнодушной «матери»-природы (см. стихотворение в прозе «Природа», 1882). Не в том ли обретаются и причины разлада, какой вдруг ощущает поэт, своего разлада с гармонией, присущей природе, — а ощущает его он слишком явно:
Певучесть есть в морских волнах,
Гармония в стихийных спорах,
И стройный мусикийский шорох
Струится в зыбких камышах.
Невозмутимый строй во всём,
Созвучье полное в природе, —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаём.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поёт, что море,
И ропщет мыслящий тростник? (1, 199)
1865
«Мыслящий тростник» — образ Б.Паскаля, относящийся к человеку. Но только ли мысль разлучает человека с природною гармонией? Мысль невозможна без свободы, а именно свобода способна ужаснуться несвободе установленного природою порядка вещей. Мы уже сталкивались в поэзии Тютчева с тем восприятием мира и природы, какое несет в себе отголоски языческого ужаса перед враждебностью окружающего бытия. Такой ужас (как и ощущаемый разлад с гармонией природы) может возникнуть лишь тогда, когда человек перестаёт, пусть даже на миг, ощущать Творца в творении. Или когда oн опускается до пантеистического мирочувствия, наделяя природу собственною, якобы присущею ей божественною силою и волею. Ведь неслучайно так часты обращения поэта к aнтичности при одухотворении природной стихии — пантеон античных богов входит в образную систему тютчевской поэзии несомненно.
Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака.
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойной дремлет (1, 25)
Конец 1820-х гг.
Тютчевский пантеизм неуловимо соприкасается со своего рода космизмом мироощущения — и бездны космоса подавляют душу человека чувством, коему нет определения:
Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами;
Настанет ночь — и звучными волнами
Стихия бьёт о берег свой.
То глас её: он нудит нас и просит…
Уж в пристани волшебный ожил чёлн;
Прилив растёт и быстро нас уносит
В неизмеримость тёмных волн.
Небесный свод, горящий славой звездной
Таинственно плывёт из глубины, —
И мы плывём, пылающею бездной
Со всех сторон окружены (1, 29)
1830
Всё тот же образ — ночи, бездны, пылающей тайны — и никакой другой поэт не воспринимает эту непостижимость столь обострённо. Должно заметить, что исследователи сопрягают образы ночи, хаоса, бездны — в поэзии Тютчева со сходными категориями в философии Шеллинга, несомненно влиявшей в какой-то период на мировоззрение поэта: недаром же и в поэзии его они ближе начальным годам, когда с немецкою премудростью он соприкасался близко. Однако то, что вовсе чуждо душе, запечатлено в ней быть не может и станет противиться всяким влияниям.
Человеку, посмевшему лицом к лицу противостать этому ужасу безграничности окружающей, опорою может стать единственно ощущение и сознание непосредственной связи с Творцом — и горе тому, кто в небрежении утрачивает такую связь. Тютчев несомненно стремился утвердить в душе своей такую опору — даже при мысли об ужасе конца земного бытия:
Когда пробьёт последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Всё зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них! (1, 22)
1829