Эту выделенность свою он сознал далеко в детстве, как Божие благословение, переданное ему посланцем Создателя (не «шестикрылым серафимом», как то было с Пушкиным, но просто «вечерним ангелом»). Пролетающий над землёю ангел («Ангел», 1891) видит идущего в поле ребёнка и слышит веление Господа:
«Благослови меньшого брата,—
Сказал Господь. — Благослови
Младенца в тихий час заката
На путь и правды и любви!»
И ангел светлою улыбкой
Ребёнка тихо осенил
И на закат лучисто-зыбкий
Поднялся в блеске нежных крыл.
И точно крылья золотые,
Заря пылала в вышине,
И долго очи молодые
За ней следили в тишине! (1,77–78).
Что это было? Видение? Заря
В чём эта выделенность? В способности «особенно сильно чувствовать не только своё время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, своё племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и прочих, — то есть, как принято говорить, способностью перевоплощения и, кроме того, особенно живой и особенно образной (чувственной) Памятью» (5,302).
Вновь — Память. Всё движется по кругу. И эта Память создаётся долгим, бесконечным опытом существования в цепи своих предков. Способность к перевоплощению (художническому) в других даётся опытом цепи перевоплощений безсчётных, рождается Памятью об этих перевоплощениях. Он и в себе самом уже пережил несколько перевоплощений, вот в этой, последней своей жизни. «За мою жизнь во мне умерло несколько человек», — таково его самоощущение.
«Ничто не гибнет — только видоизменяется» (5,304) — вот идея, которая рождает счастье сознавания безсмертия.
«И вдруг опять испытал я то непередаваемое чувство, которое испытывал всю жизнь, когда мне случалось проснуться на ранней заре, — испытал чувство великого счастья, детски доверчивой, душу умиляющей сладости жизни, чувство начала чего-то совсем нового, доброго, прекрасного — и близости, братства, единства со всеми живущими на земле вместе со мною. Как я понимаю всегда в такие минуты слёзы Петра-апостола, который именно на рассвете так свежо, молодо, нежно ощутил всю силу своей любви к Иисусу и всё зло содеянного им, Петром, накануне, ночью, в страхе перед римскими солдатами! Я опять пережил совершенно, как своё собственное, это далёкое евангельское утро в Элеонской оливковой роще, это отречение Петра. Время исчезло. Я всем существом своим почувствовал: ах, какой это ничтожный срок — две тысячи лет! Вот я прожил полвека: стоит только увеличить мою жизнь в сорок раз, и будет время Христа, апостолов, «древней» Иудеи, «древнего» человечества.
Здесь невольно вспоминается чеховский «Студент». Случайно ли Бунин вспомнил именно слёзы апостола Петра — или под влиянием (быть может, бессознательным) Чехова?
Наверное, не без памяти о чеховском рассказе обошлось: Г.Кузнецова записала такие слова Бунина о Чехове: «Один раз заставил меня читать ему вслух его рассказ «Студент», там описывается пасхальная ночь, костёр в поле, студент рассказывает людям, сидящим подле него о Христе и чувствует, что назад точно протягивается к нему какая-то цепь»452
. Вот: именно оУ Чехова — слушая рассказ студента об отречении и плаче апостола, заплакала старуха Василиса «потому, что Пётр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра». У Чехова — несомненное проявление соборного сознания: ибо для него личность не проходит через цепь перевоплощений, но только чувствует связующую цепь времён. Студент Чехова после своего рассказа и слёз старухи размышляет:
«Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекающих одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».