Бунин же сознаёт свои терзания иначе: как своё отношение к Цепи и ко Всеединому, в котором можно только раствориться и исчезнуть. Так и все избранные, близкие к покиданию Цепи: «Все Соломоны и Будды сперва с великой жадностью приемлют мир, а затем с великой страстностью клянут его обманчивые соблазны. Все они сперва великие грешники, потом великие враги греха, сперва великие стяжатели, потом великие расточители» (5,303).
Вот
Кажется, эта бунинская тяга к абсолютному, до утраты личности, к единству со всебытием — определена не в малой мере его одиночеством. В одиночестве индивидуальность человека начинает порою тяготить его. Его тянет к единству, но не сознавая понятия соборности, он принимает за единство его подмену, слиянность с безликим.
Он видит себя в числе избранных. Но ему хочется сохранить как можно дольше сознавание этой своей выделенности.
Гордыня осознания своей выделенности заставляет человека молить о сохранении этого положения выделенности. Он понимает это как жажду жизни. Ему ещё не пришло время молить прохожих калек, как то выпало Темир-Аксак-Хану («Темир-Аксак-Хан», 1921): «Выньте мою страждущую душу, калеки!» (5,37). Тот уже пережил тогда все желания свои.
«Нет, ещё не настал мой срок! Есть ещё нечто, что сильней всех моих умствований. Ещё как женщина вожделенно мне это водное ночное лоно…
Боже, оставь меня!» (5,308).
Это не моление, это — как жуткий вопль.
Напрашивается сопоставление: человек в отчаянии меняет обращённые к Богу слова Спасителя на Кресте
Нет, неверно будет такое сопоставление. Слова Христа обращены к Отцу, к Личности (Ипостаси). Бунин издаёт вопль, обращённый к безличному
Случайно или нет: в рассказе «Обуза» (1925), написанном тогда же и в тех же Приморских Альпах (как помечено автором), даётся такой диалог с русским мужиком, о котором вспомнилось много лет спустя:
«— Здравствуй, Ефрем. Что не спишь, один сидишь?
Он точно сразу просыпается и дико взглядывает на меня. Потом крепко, отрывисто:
— Как один?
— Да как же, все давно спят, один ты сидишь.
— Я не один.
— А с кем же?
— С Богом» (5,310).
Не позавидовал ли автор тому мужику?
Ильин утверждает: Бунин не знает истинного Бога:
«Вообще когда Бунин или его герои говорят о «боге», то не следует разуметь христианского Бога или хотя бы благого Бога… Обычно этот «бог» страшный, тёмный, загадочный, причастный началу язычески-инстинктивному. Перст этого бога — бога чувственной любви — несёт полюбившему существу рок и погибель: «сам бог отмечает» его «губительным перстом своим»… Этот бог мыслится как красота и беспощадность той живой, той
Но что есть Бог? Кто Он, несметный днями?
Он
И слишком необъятен. Он — молчанье,
Он штиль морей и пыль сожжённых трав,
Он чёрный сад и бледных звёзд сиянье.
Он разум мой, мне чуждый, — оттого,
Что
И это я, столь чувствующий землю
В её осенней, сладкой теплоте,
И это я, любовью полный, внемлю,
Да, для той «любви», которою «полон» примитивный человек и для того «нелюбящего разума», которым он мыслит, Бог есть «пустая и хладная», а потому и «страшная немота». Он страшен и тёмен так, как страшна и темна зовущая нас из мрака во мрак тайна животно-человеческого инстинкта. Это он приоткрывается нам зимней ночью, в глухом лесу, в сверкающих волчьих глазах:
Это — волчьи глаза или звёзды в стволах, на краю перелеска?..
Затвердели, как камень, тропинки, за лето набитые…
Ты один, ты одна, страшной сказки осенней Коза!
Расцветают, горят на железном морозе несытые