В романах своих Клычков являет себя истинным поэтом. Язык прозы его — единственный в своём роде (хотя и сбивается порою на нарочитую стилизацию). Уже при самом появлении этих романов автора поставили в один ряд с такими мастерами сказа, как Лесков и Мельников-Печерский. Справедливо.
Православному человеку есть с чем не согласиться у Клычкова, но не оплакать его судьбу невозможно.
5. О.Мандельштам,
А.Ахматова
Осип Эмильевич Мандельштам
Когда семнадцатилетний молодой человек, пробуя себя в творчестве, способен сложить строки
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…
— то это означает лишь одно: в поэзию вступает Поэт. Таков Осип Эмильевич Мандельштам
(1891–1938).Акмеистическое восприятие мира определило особое тяготение поэта к чувственной полноте, плоти бытия. Материальность может быть и бесплотной, но и в своей неосязаемости она осязаема и прозрачно-реальна.
Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.
Ткань, опьянённая собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой.
И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь — трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.
Поэтому с характерным для молодости ощущением усталости от собственного существования у Мандельштама соединено особенное переживание земного бытия, земного и никакого иного:
Я от жизни смертельно устал,
Ничего от неё не приемлю,
Но люблю мою бедную землю
Оттого, что иной не видал.
Конечно, как всякий подлинный поэт, и в таком тяготении Мандельштам слишком самобытен, ни на кого не похож. Так, он обладает своеобразным слухом, внимая тишине, обнаруживая её плотность почти материальную, осязая её, погружаясь в неё.
Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.
Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола,
И стоит осиротелая
И немая вышина,
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.
Утро, нежностью бездонное,—
Полуявь и полусон,
Забытьё неутолённое—
Дум туманный перезвон…
Из тишины, из её материальной плотности — рождается музыка. Не из стихии, как у Блока, именно из тишины… Особое, не слухом, но всем существом поэта через ритм воспринимаемое звучание мира рождает поэзию.
Есть иволги в лесах, и гласных долгота
В тонических стихах единственная мера.
Но только раз в году бывает разлита
В природе длительность, как в метрике Гомера.
Как бы цезурою сияет этот день:
Уже с утра покой и трудные длинноты;
Волы на пастбище, и золотая лень
Из тростника извлечь богатство целой ноты.
Но уже у раннего Мандельштама лёгкое движение внутри его поэзии обрывается, как будто замирая на краю бездны.
И вся моя душа — в колоколах,
Но музыка от бездны не спасёт!
Что в основе накатывающегося страха, отчаяния? Не только же банальная растерянность молодых лет перед жизнью.
Поэт помещает
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
Нет, так одиночества не одолеть. И обнаруживается среди упоённого творения несозданных миров — недоумение:
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придёт?
Если так — то с этой смертью — и смерть всего мира, так заманчиво отображённого в восприятии поэта. Ибо поэт — творец. Божественный творец… Сколько раз возникала в истории искусства эта иллюзия…
Несозданных миров отмститель будь, художник,—
Несуществующим существованье дай;
Туманным облаком окутай свой треножник
И падающих звёзд пойми летучий рай!
А Бог?
Образ Твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!»— сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Душа остаётся пуста, а Бог неразличим в тумане восприятия мира?
При этом собственное поэтическое миротворение настораживает несовершенством искусственности его.
Недоволен стою и тих
Я — создатель миров моих,
Где искусственны небеса
И хрустальная спит роса…
Если так — чего ожидать, кроме постоянной печали и тревоги? Такое настроение весьма ощутимо у поэта.
В центре вселенной у раннего Мандельштама — человек, и его место не Иерусалим, но Рим, сакральный, освящающий собою всё и вся, и самые алтари:
Пусть имена цветущих городов
Ласкает слух значительностью бренной.
Не город Рим живёт среди веков,
А место человека во вселенной.
Им овладеть пытаются цари,
Священники оправдывают войны,
И без него презрения достойны,
Как жалкий сор, дома и алтари.