Уже после его смерти появились многие интервью знавшей писателя на исходе жизни Натальи Шмельковой158
. Вот отрывок из её рассуждений:Корр
. Он был верующим человеком?Н.Ш
. Да, исповедовал католицизм, принял крещение на Пасху 1987 года в костёле Святого Людовика. Я была его крёстной, хотя и православная.Корр
. А почему он пришёл именно к католицизму?Н.Ш.
Говорил: «Не люблю православия за холуйство. Если бы Господь дал мне ещё два-три года, я написал бы книгу, которая бы нанесла урон православию».Церковная неразборчивость в среде этих людей не удивляет: будучи православным (формально, конечно), человек не усомнится принять участие в инославном таинстве. Неприязнь к Православию слишком понятна: она скорее всего есть следствие подсознательного ощущения, что, будучи в Православии, придётся признавать собственную ответственность за всё, а не сваливать на рок. Легче обвинять веру в «холуйстве». Что под этим разумел Ерофеев, можно догадываться. Ему могло не понравиться поведение тех или иных православных людей, но переносить личные недостатки кого бы то ни было на самоё веру — умному человеку непростительно. О каком уроне Православию помышлял писатель, тоже неясно. Да и не человеку горделиво замахиваться на то, перед чем
Своё отчаяние перед жизнью Веничка выразил в сентенции, которая может быть признана итогом всех его иронических мудрствований:
«И если я когда-нибудь умру — а я очень скоро умру, я знаю — умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв — умру, и Он меня спросит: “Хорошо ли тебе было там? Плохо ли тебе было?” А я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного тяжёлого похмелья.
Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой меньше. И на кого как действует: один смеётся в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого ещё только начинает тошнить. А я — что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счёт и последовательность, — я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует… “Почему же ты молчишь?”— спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну, что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…» (121–122).
Точно как у Бунина: «Срок настанет — Господь сына блудного спросит: был ли счастлив ты в жизни земной?»
А Веничка бунтует, и бунт его подобен бунту Ивана Карамазова: оба не приемлют мира. «Я не Бога не принимаю, я мира, Им созданного, не принимаю и не могу принять…» — ответ, внушённый чёртом.
На протяжении всего повествования Веничка находится в состоянии опьянения и похмелья. Одно причудливо соединяется с другим. И в этом состоянии он признаётся страшным признанием:
«…Я с недельного похмелья. И если б испытывали меня теперь, я продал бы Его до семижды семидесяти раз, и больше бы продал…» (124).
Это не метафора, не ирония. Это — мщение за богооставленность мира, в которой не сомневается Ерофеев. И автор ведь намеренно выворачивает наизнанку известную заповедь Христа о прощении:
Ерофеев возводит в степень отвержение заповеди Спасителя, выражая готовность предать Его. И всё шутейно.
Поэма Ерофеева вознесена как шедевр. Составною частью постмодернизма стала и критика, пытающаяся дать идеологическое обеспечение этому направлению. Откровения Ерофеева объявлены, в прогрессивном восторге, одной из вершин духовности конца XX столетия.
Среди попыток обосновать духовность поэмы, выделим статью И.П.Сепсяковой «Христианский идеал и постмодернизм», появившуюся в серьёзном научном сборнике «Евангельский текст в русской литературе XVIII–XX веков».
Сама попытка автора узреть в постмодернизме «сокровенное — духовные ценности» — наводит изумление. Но не стоит удивляться: ныне словом
Сепсякова настолько не чувствует содержания проблемы, что прямо видит в постмодернизме Ерофеева продолжение традиций русской литературы: «Душевная болезнь героя поэмы и её автора — тот извечный крест, который русская литература добровольно несёт из века в век. С удивительным тщанием подхватили этот крест и понесли его дальше писатели постмодернистской ориентации, вошедшие в литературу дружно (в силу сложившихся исторических обстоятельств) и разноголосо в 90-е годы XX века»159
.