Впрочем, даже в самом отвратительном существе можно открыть «небожителя» — да не к добру. В «Истории енота» такая небесная сущность при помощи колдовства обнажается в жене людоеда, который узрев в ней «ангела», набросился на него и — «всего сожрал, без остатку». Рассказ называется «странной сказкою». Сказка ложь, да в ней намёк… Аллегория весьма прозрачная. И любви к миру не прибавляет.
Но для чего писатель так упорно вызывает у читателей отвращение к миру? Да, как уже было сказано, ради отвержения мира и раскрытия своего «подлинного Я», ради Богореализации в себе.
В «Тетради индивидуалиста», программном сочинении Мамлеева, эту идею высказывает главному персонажу некто Юрий Аркадьевич:
«— Плохо, плохо работаете, Сашенька, — укорял он меня. — Маниакальности мало. И отрешённости. На путях вы ещё только к Богу-с.
— К какому Богу, Юрий Аркадьевич? — робко спрашиваю я.
— К внутреннему. Солипсическому. Который только в нашем “я” кроется и больше нигде. Потому что ничего, кроме высшего “я”, нет, — блаженно улыбался Юрий Аркадьевич. — И должны мы, Сашенька, этого Бога открыть и постепенно им становиться.
— А вы подтолкните меня, Юрий Аркадьевич, — сгорал я. — Подтолкните к этому Богу-с.
— Яйности, яйности побольше, — строго отвечал он. — Вы ещё не открыли в себе бессмертное начало, вы не Творец и не хозяин своего мира, а просто прячетесь в него… Поэтому он у вас такой ранимый и неустойчивый. Это ещё не мир, а только начало-с, капля-с… И плюньте, пожалуйста, в рожу всему человечеству. Плюньте по-серьёзному, добросовестно».
Когда-то Тютчев видел источник всех бед в самоутверждении «человеческого Я», эгоцентричного начала в повреждённой природе человека. Теперь это («яйность») возглашается как основа утверждения себя и отвержения мира. Можно сказать, что «солипсический Бог» — последняя крайность человекобожия.
Однако индивидуалист Сашенька при всей ненависти к миру ещё долго не мог одолеть примитивного тщеславия.
«Жизнь между тем по-прежнему терзала меня; я уже почти не мог появляться на улице; редко выходил на кухню, в коридор; я чувствовал большое унижение, от того что вынужден общаться с людьми, быть с ними в метро, просто стоять около них. Вид города, автобусов, светлых фонарей унижал меня. “Весь” мир должен припасть к моим галошам, а не существовать сам по себе”,— выл я истерически мыслями, лаская свою душу.
“Почему все не замечают, как я велик”,— злобно взвизгнул я один раз в подушку. Юрий Аркадьевич — хорошо помню — сразу тут как тут появились.
— Вымаливаете вы у мира признания, молодой человек, — сердито сказал он. — Ну как можно вымаливать признание у того, что само нуждается в вашем признании. Не вы у мира, а мир у вас должен вымаливать право на реальность.
Умом я его уже тогда понимал, но до шкуры моей — нежной, изрубцованной окружающими меня людьми — эти великолепные идеи ещё не доходили.
И бегал я, и скулил, и в небесах парил, и грозился — но тяжело мне всё-таки было».
Нашлась вскоре у Сашеньки отрада: неудержимая тяга к тайне смерти. Она выразилась внешне в его любви к посещению кладбища и к похоронам.
«Жизнь была настолько мрачна своей безысходностью и материализмом, своей животной тупостью и ясностью, что Смерть — единственная, видимая и ощущаемая всеми, Великая Тайна, причём тайна, бьющая по зубам — являлась настоящим оазисом среди этого потока декретов, овсяной крупы, телевизоров и непробиваемой “логики”.
В наблюдении за смертью было что-то глубоко интимное, мистическое, что я мог сделать только своим, принадлежащим только мне…»
Вот тут-то Юрий Аркадьевич и предложил отправиться в «решающее мистическое путешествие». Записи оборвались… Жизнь прекращена.
Русская литература давно открыла: в безбожности неизбежна тяга к смерти. Кириллов в «Бесах» объявлял, что утвердить себя как Бога можно осуществив своё право на самоубийство. Кажется, это и совершил индивидуалист Сашенька.
Не объяснение ли в том смысла творчества Мамлеева?
Только одно побочное рассуждение не позволяет поставить конечную точку. Сашенька похож не только на Кириллова (внешне-то он на него вообще не похож), но больше на подпольного человека. А Юрий Аркадьевич — на чёрта Ивана Карамазова. Он ведь и не Юрий Аркадьевич вовсе, такое имя ему Сашенька придумал, чтобы хоть как-то называть. Слишком на бесовские похожи речи этого безымянного персонажа, «тут как тут» появляющегося в решительные моменты.
Что же в тех речах — истина или соблазн? Бессмысленно допытываться. Здесь та амбивалентность, которою так гордится постмодернизм.
И под конец нужно ещё отметить, что Мамлеев пишет ясною классическою совершенною прозой, несомненно следуя традициям русских классиков. Прочие постмодернисты до этого уровня явно не дотягивают.