«…Небо с его всесвятейшим презреньем к смердящим горестям земным, чохом зачисляемым в категорию смертных грехов, имело все основания встревожиться возрастающими успехами антипода на ниве людской, поэтому беспредметная, в смысле конкретных поручений, дымковская командировка могла играть роль своеобразного зонда вроде запускаемых для исследования разного рода неизвестностей, что, конечно, во сто крат разумнее, чем по старинке, не осмотрясь, сразу скидывать на планету аварийные бригады пророков с содомским огоньком в рюкзаке. Идеальным инструментом для подобных целей всё же являлось живое существо, помимо датчиков наделённое памятью для автоматической записи испытанных психофизических состояний, кроме вовсе наверху не подозреваемых, чем и объяснялась участь некоторых предшественников ангела. Правда, в силу своей до ранимости всечувствительной конституции Дымков был к тому времени пересыщен не только духовными, но и сорными впечатленьями бытия, являясь тем не менее ценнейшим документом после их расшифровки…Небо сознательно продолжало держать своего посланца в отчаянии невозвращенства, ибо для постижения сути человеческой мало пройти стадии мудрости или ничтожества, требуется побыть вдобавок и окончательной
Заметим и мы, что вольно-фамильярное использование библейских реалий «в плане философской поэтики» есть нарушение третьей заповеди (о неупоминании всуе имени Божия). Утверждение «всесвятейшего презренья» к земным горестям, которые почему-то объявлены смертными грехами (нелепость же!), есть
Само христианство начинает мыслиться пребывающим на излёте, ибо обнаруживает своё бессилие в трагических противоречиях жизни. Поэтому даже православный священник дерзает помыслить: «Не приспел ли срок и обветшалому христианству уходить на покой в обитель детских снов, совместно с разумом, под руки с обеих сторон, возводивших к славе род людской по ступеням безотчётного ужаса, созерцательного благоговения и послезавтрашней логической достоверности?» (2,7).
Нет, то внехристианское мудрствование на излёте: вместо эстетического развития мысли предлагается эпигонское блуждание между доморощенной философией бытия и последующим вырождением её.
Вообще, Бог, хотя и упоминается нередко, но в космологической системе, выстраиваемой в романе Леонова, Его как бы и нет. Он просто не ощущается за всем происходящим. Действуют во всём скорее некие
Правда, можно сказать, что автор не отвечает за несовершенство понятий своих персонажей, но на это есть возражение: все суждения их есть лишь ответвления потока именно авторского осмысления бытия, лишь облечённые в некую условную, порою индивидуализированно чуждую самому автору оболочку.
Все фигуры романа условны: и священник не священник, и Сталин не Сталин, и дьявол не дьявол, и ангел не ангел… Двоение облика и мыслей этих персонажей, нередко ясно ощущаемое, есть двоение сознания самого автора. Впрочем, и
Недаром тот же Никанор в самом начале романа предупреждает рассказчика: «Я знаю только то, что вы успели вложить в меня, приглашая в свою команду. Дальнейшее я буду вам докладывать по мере моего вызревания в вашем воображении» (1,20). Оттого есть во всём строе романа некоторая туманность мироосмысления.
Можно усмореть и некоторое противоречие в непрояснённых до конца взглядах писателя. Он остаётся всё же на общегуманистических позициях, хотя и верно сознаёт пагубность гуманизма, противостоящего христианству и даже готового переложить собственную вину за несовершенство бытия на Христа Спасителя:
«Немудрено, если бы Сын Божий отважился вторично навестить земных деток своих, то на основе достигнутого гуманизма они тотчас присудили бы его если не к высшей мере, то к общественному порицанию — за