Отец их, Ерш, хоть был мужик скромный да тихий, зато настоящий индеец. Верил только в себя и в то, что случайного ничего не случается на белом свете. Все умел руками делать: и печь слепить, и сеть сплести. И рыбак был удачливый. Самое удивительное – огненной воды совсем почти не пил. С виду не богатырь, зато жилистый. Ликом не свят, но духом крепок. Товарищи мы были. А Марфуша, мамка их, как с юности видная росла, так в красавицы и определилась. Сама высока, задница широка, грудь пуговицы рвет, коса как медная катушка, рыжая и толстая. Брови куньими хвостами, и меж зубами щелочка – врет много, видать. Примета есть такая. С детства у всех парней от нее слюни текли, а она только смеялась да самых резвых по носу щелкала. Одним словом, валькирия. И вот как-то раз, еще до нашей службы, прибыл к нам в деревню один молодой метис по прозвищу Шут. Серьга в ухе, брунет – жгучий, хаер на косой пробор, глаз с прищуром и балалаечник. Морячок, короче. Девки заволновались, парни – соответственно. А он всем девкам улыбается, парней не пугается. И то сказать, крепкий паренек, не трус. Барышни из-под ресниц в него целятся, а ребята хотели было пару раз пыль из него выколотить, так он перышко достал-выхватил и стоп в гору им всем выписал. Жил в деревне Шут весело, все что-то праздновал, девчонок охмурил, парней вином опоил и заделался в скором времени душой обчества и кумиром молодежи. Культовым, как теперь говорится, идолом. Нигде вроде не трудился, а компашку свою коньяком угощал. Одна только Марфуша не замечала его на горизонте. Он, хитрец, ее тем более. Ерш, как и все, по Марфуше маялся, ан оказалось, что сильнее всех. И, к белым людям в армию уходя, открыл ей свое чуйство. Она ни то ни се, ни да ни нет. Ерш губу закусил и голову обрил. Через две зимы да через две весны отслужил как надо и вернулся. Друзья ему сквозь зубы: мол, поматросил Шут Марфушу да и сел в тюрьму за кражу государственного имущества. Ершик, ног не чуя, к ней бегом с рукой и сердцем, а она возьми и согласись. Ну, свадьба, медовый месяц, счастье Ершиное солнышком по небу покатилось. Сын родился вовремя, рыжий и ладный, как мамка. Ерш вовсю индействует, рыбалит-промышляет, семью поит-кормит. Горностаевую парку Марфуше подарил. А она, как родила, еще краше да глаже стала. В общем, как в плохом кино, в скором времени возвернулся Шут из зоны безвинным страдальцем и одновременно блестящим джентльменом в велюровом пальто. Опять открыл шалман свой, компанию собрал, и карнавал с фейерверками вновь закружился. Зачем тянуть кота за хвост, Марфушенька вся иззудилась. Стала бегать по ночам к Шуту в одних босоножках, покуда Ершик на промысле. Сначала никто не знал, а если и знал, то молчал в тряпку. Резону-то болтать, когда или Шут, или Ерш зарезать могут не моргнув. И тут опять Шута сажают – за те же фортеля, как старого знакомого. Но уже надолго. Теперича Марфуша потускнела, хмурится, Ерша не привечает. Конечно, Ерш догадался, не дурак ведь, но ни слова ей не сказал. И никогда потом не говорил. Даже когда она аборт хотела сделать, а он ее умолил оставить деточку. Даже когда Шут снова освободился и вернулся весь расписной. Теперь уже не джентльменом, а блатарем с рандолевыми фиксами, от чифира темными. Но Марфушу этим было уже не смутить. Она, как баржа, с мели сошла, и понесло ее течением, волнами с кормой накрывая. Чуть ли не в открытую с ясным соколом своим встречалась, мальцов задвинула. Уж и коньяком от нее попахивать стало, а Ерш все молчал, лицом темнея. Только таскал старшего Митрошку с собой по лесам, по озерам, будто торопился научить его всему, что сам знает и умеет. С Кешкой маленьким бабка нянчилась, индейские сказки ему рассказывала и песни причитала, зубы-грыжи заговаривала. А Марфуша, как во сне, ничего не замечала, ничего не понимала, даже не разговаривала с Ершом, не то что скандалить, например. Тот весь высох под конец, а она однажды ночью взяла да и ушла из дому, в чем была, насовсем. Ребятишек бросила. Любовь это была такая или морок? А может, чес и кайфожорство? И уехала за Шутом на север, говорят. Или на юг, кто знает… Больше не слыхали.