На нижних полках, поставив на колени чемодан, играли в карты три уголовника. Их головы — шарообразно-серебристая, шафранно-босая с дегенеративной седловиной и шишковатым лбом, и третья — с не успевшим зарасти, а потому колючим, но щегольским пробором — то смыкались лбами, образуя трефу в волнах дыма, то исчезали в тени полки, а пальцы по миллиметру выдвигали из-за карты карту. Говор утихал. Лишь стук колес, зуммер бутылок у ног, да, прожигая чемодан, тлели забытые огарки. Киргиз передергивал. Я видел это сверху. Его рука то и дело шмыгала в чемодан, купюры бились в нервических пальцах профессионала. Он бросал червонец Прихлебале, маленькому босоголовому мужичку-дегенерату с высоким лбом и смещенными к подбородку частями лица. Тот ловил, ногой потирая ногу, и вихлявой иноходью исчезал в тамбуре. Исчезала и карта, оброненная на пол. Киргиз тянул время, пальцами изучая карты, и они то лежали брикетом в его узкой ладони, то перепархивали со стрекотом из руки в руку. Собранный в волевой комок, он не пил, косясь на тамбур, и облегченно вздыхал, когда появлялся Прихлебала с бутылкой в мешковинной брючине. Бутылку перехватывал Седой — верзила с фиолетовыми губами на землистом лице, губами человека, долго сидевшего в подземелье. Он толкнул в дно бутылки ладонью, скусил пробку и, гулко отпив из горла, прохрипел:
— Карту!
— В долга не даю, — скосноязычил Киргиз, и глаза стиснулись теперь уж в бритвенные надрезы.
Быть Киргизу удавленным, подумал я, это не на курорте чистить пенсионеров, прихлебывая шампанское. Седоголовый поспешно стянул белесую от времени фланельку и остался в дырявой, будто дробью побитой майке.
— На тряпки не играю, — скартавил Киргиз. — Был уговор.
Прихлебала наполнил стакан и протянул Седому. Тот, не отводя взгляда от хрупкого горла Киргиза, отмахнулся. Стакан, фонтаном обдав потолок, зазвенел по полу. Колеса как-то истерично застучали, и в их стуке, и в водочной вони я уловил еще и запах крови.
— Карту! — просипел седоголовый и из-за прорехи в телогрейке выхватил нож.