Старика с закрытым веком и парализованной рукой-маятником — вижу, кожу, вонь, изношенную, пропотевшую обувную рвань — вижу, деревянную ногу с постромками на гвозде — вижу. Он починит ее, и нога заскрипит вертлугами, твердо тукая по тротуарам и мостовым, по базару меж бричками, по пивнушкам и подворотням, торчком помчит на мотоколяске, и это можно, это вижу, но где черные свиньи? Где? — за окном ночь, но что-то главное, чей-то дух стоял средь хлама в этой комнате. Я оглянулся, оцепенел: при свече, в тусклой раме улыбался расстрелянный, и тогда я увидел свиней — черных, длинноногих, высоких и длиннорылых, но почему-то с желтыми и добрыми глазами, а голос Фатеича наплывал издалека. Свиньи месили черную грязь, потому что у нас грязь тоже черная. А еще росли яблоки золотистые, ох и пахучие же! Так хрюши эти яблоки больше всего на свете любили и поедали. Подойдет, бывало, потрется о дерево, яблоки сыплются — она и ест их в грязи. А то станет на дерево и клыком ветвь достает, а хозяин довольный, не налюбуется. Или лежит свинья на дороге, а хозяин кнутом не стеганет, нет, хоть по оврагу, но объедет. Все любили свиней. Я же любил свиней пуще всех и видеть не мог, как мучаются они, если у резника удара нет в руке или резник-растяпа покажет нож свинье — разве можно? Потому и сам резником стал. Заговаривать хрюш я умел. Поглажу, пошепчу: «Потерпи, родненькая, я быстро, я очень хорошо, я совсем не больно тебе это самое сделаю», она и ластится, и руку лижет, и ногу задерет — ну, просто приглашает, чтоб я ее совсем не больно…
— Врешь ты все, — сказал я, — не был ты мясником.
Мы замолчали. Мои веки смежились, и голос исчез, он жив, это и есть счастье, а голос опять наплыл…
— Домой с фронта пришел… Объявились в селе свинокрады.
— Какие свинокрады? Где? Когда? И при чем свинокрады?
Перед лицом свеча, старик уродливый, заискивающий, и тень на стене шатнулась, он жив, а за спиной расстрелянный…