Один лишь сэр Уильямс поднял глаза к потолку, вроде бы рассматривая люстру, мельком скосил глаз на Екатерину: она прикрыла веки, ироническая улыбка скользнула по губам. Сергей Салтыков, красавец камер-юнкер, не стал притворяться и смотрел поверх Екатерининого парика — он стоял за спинкой её кресла — с насмешкой и презрением.
— А я и не надеялась, что выиграю, ваше высочество. — Лизка обратилась с этими словами к Петру, но тут же перевела взгляд на Екатерину, глядя нагло и торжествующе.
Екатерина вызов приняла. Подняв глаза и вздёрнув подбородок так, как она умела это делать, становясь мгновенно холодной и недоступной, ответила, тщательно выговаривая слова:
— Карты — такая игра, моя дорогая Лизхен, что сегодня выиграла ты, а завтра я... Питер, уже поздно, проводите меня в покои. Доброй ночи, господа. — Все вскочили, а она, не оглядываясь, пошла, зная, что муж не посмеет остаться.
И верно, Пётр проворно догнал Екатерину, принял её руку, и они чинно проследовали через гостиную. Все склонились низко и почтительно, как того требовал этикет. В том числе и Лизка, покрасневшая до лилового цвета. К ней подошёл толстяк и весёлый шалопай из свиты великого князя Лев Нарышкин:
— Мадам, а вас проводить в покои... ваши или мои?
— Левушка, твои шутки оскорбительны.
— А что тут такого? Сегодня он, а завтра я... как сказала великая — заметь: великая — княгиня... Устами шута Бог глаголет... Так проводить?
1
Хоть и день, а сумеречно. Дарья Васильевна, пристроившись к окошку, наладилась вязать. Прошедшие годы мало изменили её: та же стать, приятность в лице, улыбчивость и доброта. Только над висками чёрные, как смоль, волосы прикрыла голубыми крылышками седина.
Ветер швырнул в окно горсть снега и со свистом умчался дальше. Она перекрестилась.
— Светопреставление, Господи, которые сутки метёт. Пиши, — приказала она девчушке, пристроившейся за столом. — Дорогой наш сын Григорий Александрович, с материнским поклоном к вам ваша матушка родная Дарья Васильевна. Посылаю тебе весточку, соколик мой...
— Баушка, не части так, я не успеваю.
— А ты не всё пиши, что я говорю, я ведь не только, чтобы на бумагу слова положить, а и перемолвиться да переведаться таким манером с сыночком своим единственным. Пиши: восьмой уж годок, считай, пошёл, как живёшь ты в людях, и позабыл, чай, о нас. Вот уже и Сашутка, племянница, у тебя выросла, разумница да шустрая такая, а красавица — хоть на иконку положи портрет. Я, старая, уж и буквы позабыла, а она, вишь, письмо составляет тебе...
— Баушк!
— Ага, ага, я помалу буду.
— Разумница, красавица Саша, — повторяет девчонка. — А дальше что?
— Про себя, ишь, запомнила, — улыбается бабушка, — пиши: а достатку в доме никакого, спасибо зятю Энгельгардту, Машиному супругу, когда-никогда то ситчику штуку пришлёт, то шаль подарит...
— А ещё, помнишь, сапоги справил, — подсказывает внучка.
— Ты пиши, что я говорю. Давеча бумага пришла из губернии, требуют тебя в полк на службу, я отговорилась, мол, в Москве в ниверситете учится, а они отвечают, что никакого распоряжения насчёт отставки тем, которые в учёбе, нету. Ты уж озаботься сам и сам решай. Помню, блажил, в архиереи пойдёшь или в генералы, а уж как теперь, и ведать не ведаю. Только ты в службу войсковую не иди, говорят люди, что война наступает.
— Баунь, у меня рука устала, хватит.
— Хватит так хватит. Припиши только: кланяются, мол, тебе сестрица Мария Александровна, да племянница Варенька, несмышлёныш наш, да ещё...
Внучка выводит каракули, а бабушка бубнит нечто невнятное, ветер свистит, стучит в окно. Дарья Васильевна крестится.
— Отписал бы, каково житьё в столицах.
2
Из открытого окна библиотеки, за которым млел в цветении и солнечном свете утренний сад, нёсся птичий гомон — пташки, всякая на свой лад, славили приход нового дня.
В комнате, пропитанной запахом старых книг, всё говорило о том, что некто здесь изрядно трудится, — фолианты стопками, а иные открытые, закладки, торчащие меж страниц, оплывшие до основания свечи в шандалах, одна-две ещё теплятся, листы бумаги, чистые и исписанные крупным размашистым почерком, раскиданные по столу и торчащие в вазочке перья...
Тут же, раскинув ноги-руки, пристроив под голову парочку добрых инкунабул, богатырски похрапывает, лёжа на бильярдном столе, Григорий Потёмкин. Та же копна чёрных волос, скрученных в несчётное множество завитков, — чистая овчина! — та же смуглость безмятежного во сне лица. Халат на груди распахнулся, обнажив могучий уже торс, начинающий зарастать жёсткими чёрными волосами, длинные голые ноги торчат из-под единственной одёжки, вытянувшись за бортик бильярда.
Никак не нарушив утренней идиллии, бесшумно в распахнутом окне возникла беспорядочная рыжая лохматура Тимошки Розума. Быстрым взглядом зелёных глаз он окинул комнату и, заметив мирно посапывавшего Григория, тихонько свистнул.