Я не могу понять, почему бабушка не остановила Гаэтано. Может, она даже не понимала, что происходит: слишком близорука или еще что-нибудь. Впрочем, не думаю. Пока старший брат в тюрьме, Гаэтано первый мужчина в доме, и перечить ему нельзя.
Сальваторе поднимается и идет к холодильнику. Проходя мимо Джованны, ерошит ей волосы. Та не удостаивает его вниманием. Не думаю, что братец намеревался поддразнить сестрицу или хотел еще больше унизить ее. Просто ему хочется, чтобы она поскорее забыла об этом. Мол, Гаэтано он и есть Гаэтано.
Я снова собираюсь встать и откланяться, как вдруг Джованна спрашивает:
— Какая у тебя работа?
Интересно, это тот самый вопрос, какой ей было приказано задать? Если так, то почему же она все-таки спросила? Потому, что ее это интересует? А может, промолчать означало для нее навлечь на себя кару позже?
— Психотерапевт, — говорю я, понимая, что в такой ситуации лучше было бы соврать. Я осознаю это еще до того, как хозяева уловили смысл сказанного.
Даже женщина у плиты оборачивается и бормочет:
— Psichiatra.[62]
Не вижу резона поправлять ее. Самое большое впечатление произвело мое заявление на Гаэтано. Очевидно, догадывается, что в его облике есть нечто, позволяющее судить о нем как о потенциальном пациенте. Он легко толкает меня в грудь — совсем не больно, просто неожиданно. Ничего страшного в общем-то, но это знак неуважения. Решаю не обращать внимания на Гаэтано. Если чья реакция меня и заботит, так это Еугении: что говорят ее старозаветные неаполитанские суеверия? Меня что, считают угадывателем мыслей, ясновидящим, а потому опасным для Джованны? Допустим, семейству известно о ее мечтах покинуть Неаполь. Должно быть, она пригрозила удрать в момент отчаяния. Я смотрю на старуху. Ее дело — поддерживать сплоченность семьи. Вид у нее бесстрастный, но это ничего не значит. В обычных семьях, бывает, спорят, братья и сестры пинают друг друга под столом ногами и успокаиваются после родительского выговора. Но только не здесь. Это семейство порочно, в нем властью облечен безумный подросток, потому что он мужчина и жесток. Мне надо уходить: я потрясен, зол и беспомощен.
Мне следует смиренно убраться восвояси, сделав вид, что я правильно понял намек, — очень уж трусливый поступок. Трусливый человек — это не то же самое, что перепуганный, каков я и есть в данную минуту. И этот испуг весьма отличается от паранойи, которую я ощущал последние две недели, бурно переживая по поводу предостережений Джованны. Перепуган я потому, что оказался свидетелем такой ненависти, которая лежит далеко за пределами моего жизненного опыта. Теперь я, безусловно, понимаю, почему Джованна хочет исчезнуть из этого мира. Дело не в убийствах, не в похищениях людей, вымогательстве и рэкете, дело в отсутствии любви: в этом мире ей не быть любимой никогда-никогда. Вот ее семья — бабушка, мать, братья, — и здесь с ней обращаются жестоко.
Я встаю, оглядываю комнату и качаю головой. Слов прощания не произношу.
Едва выйдя на улицу, я сразу бросился бежать. Мне нужно поскорее убраться вон. «Обычная, твою мать, семья! — говорю я себе, задыхаясь на бегу. — Кому, твою мать, я мозги пудрил!»
Бежать перестаю, уже отмахав половину Спаччанаполи. Дышу часто, прерывисто. Оглядываюсь. Лунный свет смягчает тени, так что мне видно довольно далеко. Преследователей не видно, лишь несколько владельцев магазинов закрывают узенькие двери металлическими шторками. Иду быстрым шагом, пощелкивая пальцами. Что мне теперь делать? Надо что-то предпринять, это я понимаю. Поймать такси и ехать прямиком к Луизе, напроситься на ужин и настоять на том, чтобы они выслушали эту историю целиком, от начала до конца. Я намерен намекнуть, что именно по предложению Алессандро я оказался на галерее для публики, где все и началось: ему стоит почувствовать свою ответственность. Потом я могу предложить обсудить дальнейшие действия, какими бы они ни были, которые — я в этом не сомневался — совершенно необходимы. Джованна не должна знать, что все ниточки держит в руках Алессандро. Да, я должен поговорить с Алессандро. Это самое разумное из того, что можно предпринять.
На площади Иисуса какая-то «веспа», промчавшись мимо меня, делает широкий круг и останавливается в десяти шагах от обелиска в центре площади. Джованна. Она ставит «веспу» на упор и встает рядом, опершись о седло. Я стою на месте. Вижу, как кровь просочилась сквозь повязку на ее руке. Впервые чувствую, будто я во всем виноват. Я подхожу.
— Сожалею. — Все, что приходит мне в голову.
— Я говорить, не приходи, — говорит Джованна и пожимает плечами. Она покорилась судьбе и меня не винит. Потом Джованна произносит, показывая большим пальцем себе за спину: — Та женщина. Вот я.
— Та женщина?
Джованна изображает, будто моет посуду в раковине.
— Вот я.