— Девчата! Свежей воды влейте в рукомойник! Да полотенец принеси те из сундука! — уже из летней кухни, от плиты, командовала хозяйка и так же громко, на весь двор, объясняла: — Одна Клавина, последыш. А другая — Шурина. А мужичок — Васин. Я уж спутлялась: где внуки, а где правнуки. Одни оперятся, других под крыло пихают! Так и пестаюсь. Старая квочка… — И тут же смягчилась: — Они мне помогают. Молодцы девчата! Копаем с ними картошку. Клава на железную дорогу устроилась, вместе с Николаем. Рельсы кладут. Две недели на вахте, в вагончиках. А потом сменяются. И здесь работают на людей. Ныне они на Большой Голубой. Сено чеченам косят, прессуют. Там и живут. Вот-вот должны подъехать. Им — завтра на работу, на вахту. А Вася с женой — вовсе далеко, на стройке, в Астрахани. Колхоза нет, а жить надо. Вот люди и стремятся. Кто — на станцию, кто — в город, а кто и вовсе — на Север. Маруся, достань в чулане абрикосовое варенье. Илюша любит его. Да на столе приберите! Там то кошки, то куры залезут, не углядишь. Кваску нацедите! С дороги попить.
У молодых помощниц лишь пятки сверкали. И через короткий срок на летнем столе, под грушею, светил переливами накрытый стол: шипела глазунья-яичница в черной сковороде, пестрели в салатной миске помидоры да огурцы, горячие белые пышки парили да разварная картошка, потело в стеклянных банках молоко пресное да кислое.
И бабушка приглашала:
— Садитесь, покушайте с дороги. Спасибо за подарки.
Она успела разобрать привезенное, оделив сладостями девчонок. И те похрумкивали да шуршали обертками.
— Андрюшку заберите! — приказала девчатам бабушка. — Он не даст Илюше поесть, подкладень. И разнесите гостинцы, нехай помянут. Бабке Тае да Марковне, деду Авдею, Евлаше. Чурихе вот этот кулек, поболе, и, може, чего ей надо: воды принесть, прибрать, зараз помогите. Она ведь вовсе не видит, такая страсть, — объяснила она внуку. — Давай мне Андрюшку.
Но маленький Андрюшка словно прилип к Илье и не хотел от него уходить. «А-дя-дя… А-дя-дя…» — говорил он, доверчиво глядя в лицо новому человеку. Глаза у него были большие, серые, и говорили они о доброте и любви гораздо больше, чем могли бы сказать слова, которых он пока не разумел. Он так и заснул на руках Ильи, спокойно и тихо; сначала задремывая, прикрывая глаза и снова их открывая, словно не хотел расставаться с новым человеком и белым днем. Но он все же уснул, посапывая.
— Не дал тебе и поесть… — посетовала хозяйка. — Сейчас укладем его. В огородах. Мы картошку копаем, и он при нас, мужичок.
Илья передал спящего малыша бабушке и пошел за нею вослед, не зная, как спросить об отце, о могиле. И страшась ответа, который может быть всяким, но уж добрым — никак.
— Бабаня… — как в прежние годы, назвал он ее. — Бабаня, я на кладбище был.
Старая женщина не обернулась на его слова и прежде уложила заснувшего малыша в нехитрую постель под вишнею. Уложила, поправила изголовье. А потом сказала тихо: «Пойдем» — и повела его через весь огород, мимо рядов и грядок капусты да помидоров, баклажанов да перца и прочей зелени.
Миновали просторный ухоженный огород, картофельник, потом бахчу с желтыми тыквами да кустами паслена, черными ягодами которого лакомились дети, а прежде с ними пирожки пекли да на зиму сушили. Вышли к леваде, заросшей садовым терном да вишнями, калиной, полудикими яблонями, плоды которых собирали лишь для сушки, для взвара.
— Теперя он здесь, моя сына… — сказала и сразу заплакала бабушка Настя. — Вы нас не корите. Такая беда… Мы так, моя сына, горевали, так плакали. Кидали умом, кидали…
На самом краю левады, в садовой гущине, с давних пор стоял железный кованый крест. Когда-то, очень давно, по старинному хуторскому быту здесь предавали земле своих, на семейном родовом кладбище. Последних схоронили в Отечественную войну, при немцах, сестру деда с девочкой-внучкой, убитых бомбою. Эти могилки — затравевшие бугорки и железный крест — Илья помнил. Теперь рядом была еще одна, тоже невидная, затравевшая.