Амалия оказалась на краю, на краю бездны, и сейчас, механически переставляя ноги по пути в школу, она идет по этому краю и не может принять решение. Ее влечет к себе упоительная музыка, которая теперь звучит громче, чем когда-либо прежде, но при этом ей бы очень хотелось остаться в этом мире, ощущая это свое нарастающее, исключительное головокружение. И когда несколько минут спустя она делает шаг, то это шаг навстречу жизни, это такой легкий грациозный шажок благодаря кусочку лакрицы, который она милостиво принимает от девочки, сидящей с ней за одной партой. Имя этой девочки она никогда так и не удосужилась запомнить, но у девочки этой было небольшое собственное предприятие, состоявшее из тарелки сахарной воды, в которой она за небольшое вознаграждение возвращала изжеванным лакричным корням их былую силу и великолепие. И вот небольшой глоток сладкой воды с привкусом лакрицы на время возвращает Амалию Теандер в класс, к солнцу и жизни среди остальных людей.
С тех пор, в последовавшие за этим годы, Амалия превратилась в настоящего артиста, мастера голодания. Когда кто-то посторонний, Гумма или сестры предлагают ей что-нибудь, в особенности что-нибудь съедобное, она, как правило, решительно отказывается, дескать, нет, спасибо, мне не хочется, но иногда она вдруг соглашается, тихо-тихо говорит «да». Балансируя между множеством «нет» и редкими «да», она учится играть на своем теле, как музыкант играет на своем инструменте, или, учитывая ее манию величия, лучше сказать: как дирижер руководит симфоническим оркестром. Она становится артистом, который маленькими, пружинящими шажками приближается к голодной смерти, чтобы потом, в последний момент, с помощью конфеты, фрукта или простой чашки чая с лимоном внезапно вернуться к жизни.
Дважды за это время в школу приезжал главный врач амта, чтобы обследовать девочек. Амалия первой заходила в кабинет, потому что к врачу вызывали в том же порядке, в котором дети сидели в классе, — по успехам в учебе. Первенство Амалии никто никогда не мог оспорить. С одной стороны, она быстро все усваивала, с другой стороны, учительницы принимали ее болезненную рассеянность за несомненный признак ума, и поэтому как они, так и ее одноклассники относились к ней с уважением и вниманием, не лишенным толики страха, что вполне устраивало Амалию, когда она вообще была в состоянии что-то чувствовать. Когда врач приложил стетоскоп к ее груди и услышал, как в суставах трутся кости, он отправил ее в больницу. В белой больничной палате галлюцинации Амалии смешались с реальностью, и она решила, что комната, кровать и две медсестры — это часть ее личного, всамделишного Рая. Чтобы вознаградить их за все старания, она позволила уговорить себя есть больше обычного, после чего из-за прибавки веса они потеряли к ней всякий интерес. И вскоре ее выписали из больницы. Когда несколько лет спустя врач снова решил положить ее в клинику, она отказалась самым решительным образом, с тем же достоинством, с каким отказывалась от еды. Врач не стал ей перечить, но написал Кристоферу Людвигу длинное письмо, в котором объяснял, что с медицинской точки зрения его дочери уже почти нет в живых. Он совершил ошибку, когда отдал письмо в руки Амалии и попросил передать его отцу. В тот же день она письмо выбросила — она не хотела, чтобы ей мешали проводить увлекательный эксперимент, призванный определить, можно ли весь день продержаться на половине чашечки крепкого кофе, и к тому же в письме предсказывалось, что Амалию ожидают нарушение роста и дефекты развития. Получается, что только мы с Амалией узнали содержание этого письма.
Врач оказался неправ. Как бы невероятно это ни звучало, физически Амалия развивалась совершенно нормально. Она росла, как все, и, если судить по тому, что произойдет позже, есть основания полагать, что, если бы она не была такой ужасающе костлявой, такой невероятно тощей, она бы вполне была похожа на девочку. Но пока она была больше похожа на ходячее пугало, глубоко запавшие глаза светились светом угольной дуговой лампы, а когда она оказывалась за партой, ей все время приходилось менять положение, потому что на скамье она сидела не так, как другие, — на мышцах и жире, а прямо на выступающих костях. И тем не менее она не отставала в развитии от сверстников и никогда, ни разу не болела ни воспалением легких, ни туберкулезом, ни другими болезнями, неизменно сопровождавшими голодную жизнь в Копенгагене начала двадцатого века. И вопреки здравому смыслу и медицинским заключениям врачей, ее первая менструация оказалась такой обильной, что она чуть не лишилась жизни, потому что, заигравшись со своим здоровьем, она никак ее не предвидела. К тому времени в ее организме не было никаких резервов — а тут вдруг эта неожиданно хлынувшая из нее кровь. Она никому ничего не сказала, нашла какую-то хлопковую тряпку, а для себя самой придумала объяснение, проведя параллель с кровавым потом Иисуса в Гефсиманском саду.