Однако Коляня все же уговорил некоего главврача, и вот Якушкин пришел в больничную палату, смущенный, и, конечно же, на него косились не только медсестры, но и няньки. Надо думать, Якушкин сознавал значительность минуты: он сразу же стал буравить глазами то ли окружающих людей, то ли непонравившиеся стены. А стоял он посреди палаты, настоящей больничной палаты, молча, и ему уже в третий раз напомнили: «Вот ваш больной, доктор», — и косились на его старенькое пальтецо, которое он не сдал при входе в больницу, а приволок на себе, снял и, потеребив в нервных руках, бросил на спинку стула. Они называли его
2
Когда Якушкин потерял дар, первыми перестали ходить на его беседы новенькие. «Ты хапуга. Ты подонок. Ты мать свою не любишь, ты детство свое не любишь. Ты никого не любишь, кроме себя…» — орал Якушкин на новичка; и раньше, коммунальщину крепя, такое сходило ему с рук лишь потому, что была тяга. Теперь же Якушкин разгонял людей, сам того не зная. Их становилось все меньше. Кому интересно, чтобы на тебя орал шизо?
Два купчика — два восторженных толстячка — сидели рядом и, по-соседски друг к другу клонясь, время от времени шептали: «Ах, хорошо говорит старик». «Замечательно говорит». И второй из них даже языком цокал, восхищенный. Когда обносили зверобоем, они оба предпочли чай, чинно пили чашку за чашкой, лишь изредка и украдкой посматривая на часы. Якушкин говорил вновь, и в особо напыщенные моменты его речи оба купчика проникались высокими словами, как проникаются словами в театре, один из них, украдкой же, вытаскивал платок, чтобы промокнуть глаза. Именно растроганность, а также вытаскиваемый белый платок, знак мира, не дали, вероятно, им сразу же уяснить взаимоисключающую суть. Но когда расходились, выяснилось, что у подъезда стоят две «Волги» — голубая и бежевая, и вот тут эти двое стали рвать знахаря на части. «Я не лечу… Я уже не лечу», — объяснял трепещущий старик, на руках которого несколько дней назад умерла женщина. Не слыша и не слушая, голубой купчик втягивал его в машину, уже и дверцу распахнул, когда купчик бежевый с кликом орла отпихнул голубого и, забив крыльями, впустив руки (когти) в старенькое пальто, потащил знахаря к своей бежевой машине, где дверца была заранее распахнута. Голубой прыжком догнал, вцепился: старенькое пальтецо затрещало. Они толкали и тянули знахаря туда-сюда, слегка забыв, что он нужен им живой; они хватали его за руки, за шею, за рубаху, у них были деньги, и они хватали, как хватают свою вещь, — характерно, что с потерей дара Якушкин потерял и физическую силу.
Переставшего врачевать Якушкина долго преследовало лицо той умершей женщины — черное лицо. «Лимончику… Чаю с лимончиком», — просила, а он, не давая возникнуть кислотности, морил голодом и высушивал ее нутро зубным порошком. Лицо у нее было черное, а зубы белые. Такой она и умерла.
Когда Якушкин, утративший дар, занимался спасением пьяниц и несчастных, он сошелся, сближаясь все больше, с тридцатилетней Тоней Струковой: на почте, где она работала, ее то выгоняли, то кое-как принимали обратно. «Я женюсь на тебе, я вытяну тебя из болота подонков», — декламировал Якушкин, и Тоню привлекала именно первая половина фразы, так как помимо его заботы, пусть занудливой, была вот эта готовность в любую минуту пойти в загс и расписаться, а Тоня никогда замужем не была и уже не надеялась (она часто повторяла, что отсутствие мужа — это ее жизненный шрам). Расписаться она, впрочем, не спешила — Якушкин был стар, однако он всегда был под боком, и паспорт его был тоже, так сказать, всегда наготове.