После обеда отец пригласил Рафаэллу в небольшой солярий около своей комнаты. У него был такой же непреклонный вид, как в Париже, и она автоматически села на бело-зеленое полосатое кресло, на которое садилась, когда была девочкой.
— Ну что, взяла себя в руки? — Он сразу перешел к делу, и она с трудом справилась с дрожью, услышав его голос. В ее годы было смешно так трепетать перед отцом, но она долгие годы беспрекословно подчинялась ему. — Да или нет?
— Я не совсем тебя понимаю, папа. Я не согласна с твоей точкой зрения. То, что я сделала, не принесло вреда Джону Генри, как бы ты меня ни осуждал.
— Ах, вот как? А как насчет его здоровья? Мне казалось, что он не совсем здоров.
— Но ему не стало хуже, — Рафаэлла замолкла, прошлась по комнате и приблизилась, чтобы посмотреть отцу прямо в глаза. — Ему семьдесят семь лет, папа. Он прикован к постели вот уже восемь лет. Он перенес несколько ударов, и совсем не в восторге от того образа жизни, который вынужден вести. И ты не можешь обвинять меня в этом!
— Да, у него почти не осталось интереса к жизни, но почему бы тебе не поддержать хотя бы этот слабый огонек. Ты испытываешь судьбу — если кто-нибудь расскажет ему о тебе, это будет для него последним ударом. Ты очень смелая женщина, Рафаэлла. На твоем месте я бы поостерегся. Потому что я вряд ли бы смог жить, зная, что убил человека. Или ты об этом не задумывалась?
— Задумывалась. И очень часто, — она вздохнула. — Но папа, я… люблю этого человека.
— Не так сильно, чтобы поступать в его интересах. Это меня огорчает. Я думал, ты способна на большее.
— Но ведь я не железная, папа! Откуда мне взять столько сил? Ведь я держалась восемь лет… восемь… — ее душили слезы, она умоляюще смотрела на него. — Это все, что у меня есть в жизни.
— Нет, — сказал он твердо. — У тебя есть Джон Генри. И ты не имеешь права требовать большего. Когда его не станет, ты сможешь рассмотреть другие возможности. Но пока эти двери для тебя закрыты. — Он строго смотрел на нее. — И я надеюсь, дай Бог здоровья Джону Генри, что они откроются не скоро.
Рафаэлла опустила голову, потом взглянула на него и направилась к двери.
— Спасибо, папа, — сказала она мягко и вышла из комнаты.
На следующий день отец улетел в Париж. Ему, впрочем, как и матери, было ясно, что их труды не пропали даром. Ее враждебность улетучилась. После четырех напряженных дней и пяти бессонных ночей Рафаэлла поднялась в пять утра, села за стол и взялась за бумагу и карандаш. Она не устала бороться с родителями, у нее не было сил бороться с самой собой. Разве она могла поручиться, что не причиняет Джону Генри боль? И все, что они говорили об Алексе, тоже было верно. Он имел право требовать от нее большего, и кто знает, сколько лет пройдет, прежде чем она сможет принадлежать ему безраздельно.
Она сидела за столом и разглядывала чистый лист, уже зная, что должна написать. Она делала это не из страха перед отцом с матерью, не из-за письма Кэ Вилард, а ради Джона Генри и Алекса. Она писала письмо около двух часов. Когда она ставила подпись, слезы застилали ей глаза, как туман, но смысл написанных слов был ясен и четок. Рафаэлла писала Алексу, что хочет с ним расстаться, что она все основательно обдумала здесь, в Испании, что бессмысленно поддерживать отношения, которые не имеют будущего. Она поняла, что они разные люди, что он ей не подходит. Она писала, что в кругу семьи ей хорошо и спокойно, и что они никогда не смогут пожениться потому, что он разведен, а она — католичка. Рафаэлла использовала любую ложь, любое оправдание себе, даже шла на оскорбление, лишь бы не оставить Алексу ни единого шанса на возобновление отношений. Она хочет, чтобы он чувствовал себя абсолютно свободным и полюбил другую женщину. Она хотела подарить ему свободу, пусть даже ценой обидных, безжалостных слов. Но она делала это ради Алекса. Это был ее прощальный подарок.
Второе письмо было совсем короткое. Оно было адресовано Манди, Рафаэлла отправила его в Нью-Йорк на имя Шарлотты Брэндон. В нем говорилось, что между ней и Алексом все кончено, что они больше не будут видеться, но она всегда будет помнить о Мэнди и вспоминать о тех месяцах, которые они провели вместе.
К восьми часам утра, закончив писать, Рафаэлла чувствовала себя совершенно разбитой. Она накинула махровый халат, на цыпочках выбежала в холл и положила оба конверта на серебряный поднос. Потом вышла из дома и добралась до пустынного уголка на берегу, который открыла для себя еще в детстве. Рафаэлла сбросила халат, ночную рубашку, скинула сандалии и бросилась в воду, готовая уплыть на край света. Она только что отказалась от того, что составляло смысл ее жизни, так что теперь жить было незачем. Она продлила Джону Генри существование года на два, или даже больше, предоставила Алексу возможность иметь семью и детей. Теперь у нее не было ничего, кроме пустоты, которая сопутствовала ей все эти восемь одиноких лет.