Мы полагаем, что создаем метафоры, но, скорее всего, мы их разрушаем. Начиная с того первоначального состояния мысли, когда сами вещи создают наши танцы, песни и стихи, можно сказать, что, дабы засвидетельствовать свое присутствие и в соответствии с занимаемым ими положением, прибывают все искусства; однако наиболее удивительным творением является, без сомнения, обыденный язык. Я потратил много времени на выяснение того родства между окультуренным человеком и культом, на которое указывает язык; однако мысль о том, что всякий культ в общепринятом смысле приходится братом культуре, превосходит любую постигаемую глубину. Угадываются древние времена, когда пасхальная обрядовая жестикуляция приравнивалась к труду. Пусть даже одна вещь обозначает другую, и это должно быть разъяснено структурой человеческого тела, движения которого сообразуются с вещами, но в особой степени – со своей собственной формой, в рамках совместного танца представляющейся каждому из танцующих также и значимым объектом. Таким образом, боги сперва танцевали. И на основе подобного поворота в ходе рассуждений можно признать, что и животные, в соответствии с возможностями своего тела подражающие праздникам природы, должны были бы также стать объектами культа знаков, с чем мы и сталкиваемся в стародавние времена. Изначально не было различий между культом и разведением скота. Религия была, следовательно, сельской, и самый пустячный орнамент наших храмов все еще свидетельствует об этом.
Это загадочное согласие между человеком и природой, как говорит Гегель, есть самоопьянение;
[По Гегелю, «с одной стороны, человек находится в плену повседневной жизни и земного существования… его теснит природа… С другой стороны, он возвышается до вечных идей, до царства мысли и свободы… Истина же состоит в их (этих сторон. –
опьянение – еще одно слово с двойным смыслом[420]
, признанное поэтами; в оргиастическом начале также имеется двойной смысл, а в глубине его таится гнев. Учитывая все это, можно понять вакханок и мистерии элевсинской Цереры.[Греческий город