— Я не знаю, относится ли к прекрасности жизни порнуха,— говорит один из них, Пров Пиотрович, выше среднего роста, во фризовой шинели, с суровым обмороженным лицом, в угрюмых рытвинах которого, казалось, навеки залегли жесткие складки, след концентрационных лагерей, в которых он добровольно провел всю свою жизнь, после чего его реабилитировали и выпустили в лес, чтобы он этой охотой пуще неволи оправдал и не зачеркнул свое прошлое,— но считаю, что имею право на одну историю, напрямки связанную с порнухой, и хочу рассказать ее тебе, Хунцихун Теодорович, как помнится, мы уже перешли на «ты», так что не серчай, выслушай, пойми меня правильно, как человека, витающего в сфере искусства, и не преследуй автора за этот рассказ, так как он не занимается порнухой, а всего-навсего ее пародирует, имея впереди перед собой далеко идущие вперед цели нравственности, гуманизма, морали, самоочищения, всего того, что и составляет в какой-то степени прекрасность жизни.
— Дык етта совершен правильно, паря!..— Хунцихун Теодорович выпрастывает руку из огромной, ватной, дышащей паром рукавицы и, разжав сухонький кулачок, кладет в свой маленький рот зубик сенсена, чтобы у него поменьше пахло изо рта.— Совершен прувиль, потому что я когда был в ссылке, то у меня в бунгало двенадцатилетняя девочка мыла полы и однажды сказала, раскрасневшись, отставив ведро и тряпку, вытирая потный лобик тыльной стороной ладошки, сдувая прилипшие к этому лобику одинокие волосики ее прямой прически,— начинает он и тут же заканчивает, потому что Пров Пиотрович, как выясняется, уже некоторое время рассказывает о своей нелегкой жизни.
— И происходило это конечно же на юге, потому что на юге — тепло. Меня тогда только что выгнали из ГШД, Гильдии Шурующих Духовку, и я снимал за 2 доллара в сутки сарай у армянина, ненавидевшего сенатора-биттла Маккарти и тайно сочувствовавшего коммунистам. Я приехал туда не один, а с громадной долей скарба, состоящего из наспинного рюкзака, битком набитого всякой всячиной: тут и утюги, и бутылки, и листы запрещенных клеветнических произведений. Сарай стоял на самом берегу чудесного теплого залива, который, как вогнутая линза, занимал полнеба и граничил на горизонте лишь с еле фосфоресцирующей цепочкой кораблей американского седьмого флота. И мы были счастливы там с Елизаветой Бам, девушкой 37 лет, отчаянно черноглазой, пока она не бросила меня, убежав через залив в Турцию. Она плохо знала географию и утверждала, что возвращается в Византию, ждет, когда и я к ней тоже вернусь, и мы будем жить долго, счастливо и умрем в один день. Мы вместе приехали и вместе жили в сарае, ничего не говоря о нашем предстоящем будущем, как бы даже вовсе и не планируя его. Грех так думать, но, очевидно, из-за этого она и уехала, ожидая, по-видимому, что я раскаюсь и вскоре возвращусь к ней.
А я, признаться, вдруг неожиданно затосковал после ее внезапного отъезда и, проводив ее до разукрашенной флагами многих стран фелюки, долго бродил по берегу залива, бросал в воду камешки, много и напряженно размышляя о том, что концентрические круги, расходящиеся по поверхности, существуют лишь в прямом направлении, необратимом и необратном. Как странно все здесь устроено, думал я, выпив однажды полторы бутылки вина «Абхазия абукет» и лежа в сарае на ссохшемся сене, покрытом дерюжкой и белоснежной простыней. Как странно! Она уехала, и где-то она сейчас? Я никого не люблю, и меня, наверное, будут мучить поллюции...
Я уже засыпал, так и не придя ни к какому определенному решению, как вдруг дверь сарая тихо, со скрипом отворилась и передо мной оказалась ужасно старая старуха лет 60—80, но только совершенно почти голая. Очевидно, она работала на ближайшей свиноферме, кормила в ночную смену свиней, ей стало скучно, вот она и заглянула ко мне на огонек.
— А потри-ка мне титьки, я совсем замерзла,— сказала она, выпрастывая и выставляя вперед свои совершенно синего, как слива, цвета титьки. От нее пахло ровно и хорошо — молоком, поросятами, навозом, алкоголем, в голосе ее было столько убежденности, что я потянулся к ней рукою, и она доверчиво распахнулась мне навстречу уже практически вся, отчего и казалась мне смутной точкой в розовом телесном тумане, а отнюдь не тривиальной черной щелью... Когда все кончилось, и я засыпал, убаюканный ее неторопливыми объятиями, то, проснувшись утром, обнаружил, что вновь сплю со своей прежней подружкой: на фелюке случился бунт, кого-то повесили на рее, и она была вынуждена возвратиться обратно. Я любил ее, и она всегда ждала меня все эти и все другие долгие годы, когда я честным трудом добывал себе свободу. Но когда мы вышли после обеда прогуляться до ближайшей кофейни, то навстречу нам шла процессия и несли деревянный гроб. Сердце мое все сжалось от нехорошего предчувствия. И действительно, процессия вскарабкалась на высокий утес, мелькнул в воздухе раскрывшийся гроб, и я узнал ее, свою ночную гостью. «Ши дайед эт зе уокер поуст!» — рыдали в толпе...