«Десятая бригада, на вызов! – раздалось и покатилось с раскатами по коридору. – Десятая! Иконникова, Чупахин... На вызов!..»
И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.
Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.
– Не отнимайте у меня моих детей! – плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. – Не отнимайте у меня моих детей!
Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.
Дети – это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь – тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает «докторов» в сторонку для конфиденциального сообщения.
Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? – Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. – Так вот, убитая – племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.
Вчера, продолжает дама, милиция, «ничего умнее не придумав», арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.
– А ее муж, – мотает она подбородком в направлении тахты, – отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь... Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе... А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!
Ну и... Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.
А с «мамкою» по его уходе началось это. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. «А кто их отнимает-то?» – пожимает пухлыми плечами дочь.
И это все из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали... А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта... как ненормальная!
Отслушав, Л. В. усаживается к лопочущей мольбы толстухе, садится по другую сторону от мальчика, обнимает за полуголое плечо и просит санитара Чупахина сделать больной «...ниум».
«...ниума» в ящике одна ампула, придерживаемая исключительно на «экстру», на особый случай, а здесь, видит уже Чупахин, дело закончится вызовом психбригады, и ему вроде как жалко: что зря-то, мол?
Однако без обсуждений он достает, подпиливает носик ампулы круглой картонной пилочкой, набирает довольно бойко шприц и собственною рукой производит подкожную инъекцию в среднюю треть плеча.
Не вздрогнув, не почувствовав боли, толстуха улыбается ему опухшими губами, умиляясь вниманьем к скромной ее персоне.
«Ну что, звонить?»– взглядывает Чупахин на Л. В.
«Звонить!» – кивает она.
Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично-отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.
Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.
– А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем...
Толстуху отвезут в психдиспансер, госпитализируют с диагнозом «галлюцинаторно-параноидальный синдром».
Пожилой усатый фельдшер психбригады, давший Чупахину нечто вроде эксклюзивного интервью у туалета на нечаянной ночной сходке, итогово сформулирует:
– Многовато впечатлений, бляха-муха! Не сдюжила бабочка твоя... Жидковата оказалася...
– А он?
– А он подал заявление об уходе.
– И все?
– И все.
Мать мнется, отводит смущенный, сбитый с панталыку взгляд, но любопытство и желанье помочь дочушке превозмогают все-таки деликатность.
– А ты как же теперь? Он ведь, ты говорила... Как без помощника-то?
– Да дадут кого-нибудь, эка беда! – Люба бросает чайную ложечку в кружку и нарочито небрежно потягивается изогнувшимися в локтях руками. – Я о другом жалею: зачем было вообще переходить в четвертую смену...
И, поколебавшись, она рассказывает матери, как умоляли ее слезно поменяться сменами, какие трогательные, возвышенные приводились аргументы, и как ныне, спустя месяцок, нечаянно выяснилось, что под этот обмен у нее удобную машину (РАФ) обменяли на неудобную (УАЗ). Что – как объяснили ей в чайной – она лохиня и это ее кинули.
Сначала, хмурясь и сдвигая бровки, мать сочувственно внимает ей, а затем, хмыкнув и тряхнув седыми куделечками, нелогично подмигивает.
– Все к лучшему, дочь моя! – провозглашает она весело. – Кто обманул, того и беда... А у тебя к лучшему, к лучшему!