Такое невозможно было оставить без внимания. Его всегдашняя зависть к Есенину, гениальность, а значит, избранность, которого он ощущал просто физически, взбудоражила не на шутку. Чем можно было ответить любимцу богов, которого даже именем, отчеством и фамилией судьба наградила вовсе не случайно?
Уже давно, с самого утра, в душе Бархаткова в каком-то распыленном состоянии блуждала поэтическая взвесь. Необходима была точка, вокруг которой могла произойти чудесная конденсация. Он посмотрел в зеркало на себя, на свое обычное, ничем не примечательное лицо гражданина Гугнина, почти тридцати лет отроду, женатого, – и вдруг все сфокусировалось. Хрустальными молоточками зазвенели первые строчки поэмы, название которой слетело откуда-то из-под сияющих неоновых трубок: «Агорафобия». Боязнь толпы. Поэт и толпа. Вы, господа, забыли о том, что поэт никому не служит, он угождает самому себе. Вы слышали что-нибудь о высокой болезни? Она называется «Агорафобия». Вообще вся жизнь человека похожа на диагноз: между филией и фобией. Люблю, боюсь и ненавижу. Отдам всю душу чему хотите – «но только лиры милой не отдам». Есенин и тут затронул самое сокровенное: можно продать душу, но при этом не отдать лиры. Лира выше души, лира не врет – принципиально не врет, не способна врать, благодаря своей божественной конструкции. Лира – это и есть существо поэта, которое даже не срослось с лирой, а есть продолжение ее, – существо, которое вам, «простым людям», как вы любите о себе говорить, никогда не постичь. Это вы можете перепутать ангела с амуром и лиру с душой. И это дает мне право – высшее право! – презирать вас, ничего не объясняя. Чем я заслужил такое право? Тем, что мой дар – это мой крест, черт побери. Поэтический дар – это лезвие бритвы, это смертельно опасный, экстремальный, как вы любите говорить, род занятий. Причем, поэзию выбираете не вы, здесь выбирают вас. И понять здесь ничего нельзя: это выше понимания. Роковая природа дара в том, что вы всецело ему подвластны, не можете его отвергнуть; но если вы не уклоняетесь от предназначенного вам пути, и способны выдать что-то вроде «лиры милой не отдам» – вы пропали. За такое спрашивают очень серьезно и сердито. Вы даете вещам имена, чувствам – сладость, мыслям – форму. Вы учите людей думать и говорить. Высшие силы начинают ревновать. Я это знаю. Тому, кто не держал в руках лиры, – этого не объяснить…
– Сережа, опять?
Он посмотрел в зеркало. Зрачки его, в которых застыли брызги расплескавшегося холодного серебра, лихорадочно блестели. За его спиной стояла женщина с заплаканными мутными глазами.
– Ты мог бы хотя бы в такой момент, в такой момент забыть о своих строчках? Я ведь о многом не прошу, Сережа. Это так оскорбительно, тебе не передать.
– Именно в этот момент я почему-то не могу думать ни о чем, кроме своих строчек. Может быть, ты прикажешь, чтобы они покинули меня, а? Разбежались, как тараканы? А?
Он сунул ей вазу с цветами и выскочил из ванной. Как ей объяснить, что строчки, которые сами по себе теснятся и наползают сейчас, именно сейчас, прут как трава сквозь асфальт, никогда больше не придут – никогда! – если ты их бережно не соберешь и не запишешь. Вдохновение не прощает небрежности. Как она не может этого понять! Какая разница, сейчас мы сядем за стол или через час?
Он хлопнул дверью своего кабинета и щелкнул замком. Остался один. Никто не получит ключей от его лиры. Никто. И прежде всего – жена. Это так пошло: муза, бряцающая ключами от лиры.
Полночи пролетело как одно мгновение. Никогда еще вдохновение с такой силой не овладевало им. Несколько строк были гениальными, он это чувствовал. Вот теперь ему понадобилась Эвелина. Сейчас она услышит эти строки – и все простит. И у них будет волшебная ночь. Да, именно сейчас он готов к волшебной ночи.
– Эвелина! Эля!
Он пробежал мимо стола с оплывшими и давно выгоревшими свечками и ворвался в спальню. В одних носках (он забыл надеть домашние тапки) Бархатков наступил на куски разбитой вдребезги вазы и с воплем повалился на кровать, зажимая ладонью распоротую пятку. Одеяло было мокрым. Связка еще упруго-свежих белых бутонов лежала на белой подушке, и сразу было видно, что белые розы на самом деле имеют кремовый оттенок. Нежно кремовый…
Эвелина вылила воду на кровать, в бешенстве (с очаровательно пульсирующей верхней губкой, конечно же) разбила вазу и швырнула розы ему в изголовье. Первый букет грядущей славы. «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб…» Да… В свою первую брачную ночь он остался один. Совсем один, если не считать осколков разбитого хрустального сосуда. Пятка, обработанная рыжим йодом, источающим, помимо ядовитого медикаментозного благоухания, еще и слабый запах моря, сладко ныла. Ах, Эля…
Бархатков был почти счастлив: он написал почти половину поэмы. И он заснул блаженным сном на краю постели – там, где было сухо и тепло.
Во сне он увидел странное существо, которое корчило ему рожи.
Но оно было милым.
2