— Представляете, друзья, — заговорил зимовщик от науки, единственный полярник без бороды, сидящий как раз напротив меня, — в один и тот же год мы отмечаем две знаменательные даты: 150 лет открытия Антарктиды и 145 лет декабрьского восстания. Такова наша история — одни русские офицеры возглавили поход к неизвестному материку, существование которого было тогда под большим вопросом, а другие — через пять лет возглавили поход против самодержавия. Одним он удался на славу, а другие потерпели фиаско. Почему?
— А потому, — пояснил сосед с русой бородой, — что первые были истинно русскими людьми, пусть даже и с остзейскими корнями, заботящиеся о славе России, а вторые — тоже русские, но смотрящие на Запад и желающие перевернуть Россию с ног на голову.
— А Рылеев? — вставил своё слово Владимир Иванович.
— У него только фамилия русская, а шнобель еврейский.
— Так что ж, его за шнобель в Сибирь сослали?
— Никуда его не ссылали.
— Ну как же не ссылали! — возмутился Владимир Иванович. — За ним ещё графиня поехала… Чтоб ей пусто было! Как её?.. Ну, вроде жена его. Как её звали-то, болезную? Имя из башки начисто вылетело.
— А ты водочки прими ещё на грудь, может, и вспомнишь, — стали советовать доброхоты.
Но тут Георгий Иванович, будущий механик станции «Мирный» и мой наставник по рефустановкам, решил поставить точку в дискуссии:
— Твоего Рылеева в Петропавловской крепости повесили, да будет тебе известно.
— А за кем же она тогда поехала? В Сибирь… Поехала ведь! Графиня эта…
— Из солидарности, наверное, — сделали предположение.
— Ну вот! А раз поехала, значит, ссылали там кого-то. Пусть и не Рылеева. Пестеля, к примеру. А кто-то здесь говорит, что вообще не ссылали. Ссылали!
— У Пестеля шнобель, кстати, тоже немаленький, — раздался опять знакомый голос.
— А ты видел его хотя бы, Пестеля этого, чтобы о его шнобеле рассуждать?
Тут гвалт настоящий пошёл: одни защищали декабристов, другие поносили. Первые говорили, что они свободу, равенство и братство хотели принести в Россию, вторые якобы соглашались, но добавляли, что при этом русские корни подрубали. И конца этому спору, казалось, не было.
Владимир Иванович Крупенин, раскачиваясь как маятник, сквозь зубы, вполголоса повторял одну и ту же мантру:
— Дай Бог мне вынести всё это и не сорваться. Дай Бог мне вынести всё это и не сорваться…
В три часа ночи, когда отметили Новый год по Москве, я решил посмотреть, что делается снаружи и заодно проверить рефрижераторные фуры, стоящие на палубе. Судно плавно переваливалось на идущей по корме океанской зыби. Оно то поднималось, то опускалось среди гороподобных водяных валов. Справа по борту виднелась груда островов с чёрными пилообразными очертаниями, похожими на челюсть гигантского чудовища. Клыки этой челюсти выпирали из воды высоченными острыми пиками, за которые цеплялись густые тёмно-синие облака. Архипелаг выглядел сказочно-монументальным. Над ним сквозь рваную брешь облаков, будто пробитую камнем Голиафа, был виден один лишь Млечный Путь. По воде разлилась тонкая серебристая амальгама — размытое отражение далёких звёздных скоплений. Большой альбатрос зашёл в кильватер, как одинокий самолёт, опустивший закрылки и идущий на посадку.
Палуба парохода была пустынна. И только я и штурманская вахта на ходовом мостике наблюдали эту фантастическую картину. Жаль, этого не видел Куинджи, единственный, кто мог бы запечатлеть Индийский океан в свете Млечного Пути. Или в крайнем случае матрос-водолаз Эдуард Кукса со своим рабочим этюдником, палитрой и набором колонковых кистей. Но Куинджи уже не было на этом свете, а Кукса пробивался на судне «Василий Федосеев» сквозь ледовые поля к станции «Мирный». Где его ждали совсем другие виды и другие краски.
Внизу, в металлическом склепе, шли горячие дискуссии об открытии Антарктиды, о шнобеле Рылеева, о солёных огурцах, а здесь была безмолвная картина мироздания, поражающая своим величием и бесстрастием, для которой нет ни дат, ни слов, ни даже, возможно, самого человека. И любые сказанные слова кажутся нелепыми и бессмысленными.
Через полчаса, наполненный дыханием вселенной, основательно промёрзший на ветру, я наконец спустился в наш склеп к праздничному столу.
В лазарете разливали разведённый спирт, презентованный Львом Ивановичем. Сам он уклонялся от крепких напитков и предпочитал попивать кислый рислинг.
Пир был в полном разгаре. Пирующие разделились на несколько групп, в каждой из которых велись свои дискуссии. Я хотел было доложить Георгию Ивановичу, что во вверенных нам фурах температуры держатся в заданных пределах и до утра можно не беспокоиться. Однако мой наставник сосредоточенно слушал собеседника, механика-дизелиста Мишу. Не оставалось ничего другого, как присоединиться к ним, чтобы, дождавшись удобной паузы, отчитаться перед Георгием Ивановичем. Но Миша говорил без остановок, не давая вставить ни единого слова.