Я настаиваю на том, что писательство в том виде, как оно сложилось в Европе, и особенно в России, несовместимо с почетным званием иудея, которым я горжусь. Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья. <…> Это раса, кочующая и ночующая на своей блевотине… но везде и всюду близкая к власти, которая отводит ей место в желтых кварталах, как проституткам. <…> Я – стареющий человек – огрызком собственного сердца чешу господских собак, и все им мало, все им мало. С собачьей нежностью глядят на меня глаза писателей русских и умоляют – подохни! Откуда же эта лакейская злоба, это холуйское презрение к имени моему?178
В противостоянии культуры времени и культуры пространства – глубинная суть различия между Мандельштамом и Пушкиным. И для Гершензона Пушкин – «язычник и фаталист», и не случайно это мнение иудея. И как бы положительное («в хорошем смысле»):
Он просто древнее единобожия и всякой положительной религии, он как бы сверстник охотникам Месопотамии или пастухам Ирана.
Неясно, правда: древнее – означает мудрость сознания, или его младенчество? Или – сумасшедшую смесь того и другого? Для Пушкина (продолжаю цитировать Гершензона) «даже полнота бессмысленная или сатанинская, лучше ущербного, то есть разумного существования». А «полнота» для Пушкина – это экстаз чувств. И в его сердцевине, в эпицентре экстаза, как и у Державина, – поклонение смерти.
Гершензон продолжает:
Нет, он не оскорблен владычеством стихии над личностью, напротив, он приемлет ее власть со страстной благодарностью и благоговением. В бессмертных стихах он поет гимн беззаконной стихии, славя ее всюду, где бы она ни проявлялась, – в неодушевленной природе, в звере или в человеческом духе:
Конечно, можно оспорить эти наблюдения Гершензона (на мой взгляд, верные и глубокие) и привести другие цитаты, но мне в данном случае важно показать, что Пушкин в глазах Гершензона такой же язычник, как и Державин в глазах Мандельштама.
Кстати, коль скоро зашел разговор о Пушкине, то вот строки из его стихотворения «Безверие», поразительно напоминающие «музыку» великого державинского восьмистишья: