Конечно, у Пушкина другая «оркестровка», это «вариация на тему», никак не повторение, и вообще, Пушкин не такой «пессимист», он страдает, он кричит, он ищет опоры, он отказывается верить в исчезновение: «Я всё не верую в тебя,/Ты чуждо мысли человека!/Тебя страшится гордый ум!»180
На помощь приходит античная языческая мифология, если и не как вера, то как «поэтическая мечта»:В этом смысле Державин мне милее: грезами себя не баловал.
12. Цветаева. Итог
Но вернемся к провиденциальному роману Мандельштама с Цветаевой, к метафоре песка, как дара. Да, песок – плоть пустынь, аравийское месиво, крошево, но он же мера времени. Поэт дарит поэту не тот песок, что протекает меж пальцев, вытекает, как кровь, высушивает жизнь, а тот, что он «пересыпает» из ладони в ладонь, как в песочных часах из одной рюмочки в другую. Это образ часов, времени, он дарит ей время. Это его иудейский дар едва ли не самой язычески чувственной русской поэтессе, подобный дару «прозорливцу от псалмопевца», царя Давида – Зевесу в «Канцоне».
Само стихотворение («Не веря воскресенья чуду…») – мучительная игра притяжения и отталкивания с женщиной, которая воплощает собой «иную веру», и речь, конечно, не о христианстве, а о чем‐то более древнем и страшном («С такой монашкою туманной/Остаться – значит быть беде»)… В ответный дар Мандельштам получает Москву, он дарит ей время, а она ему – пространство: «…и я взамен себя дарила ему Москву», вспоминает она в письме А. В. Бахраху (17‐го августа 1923 г.).
Цветаева казалась ему неким воплощением Руси…
Но заветный дар – ведь он так мечтал «овладеть Москвой» – не радует его, а страшит. Из объятия‐схватки Мандельштама с женщиной‐Русью любви не получилось, и не потому, что он «чужеземный гость», «странный брат» или «древний друг», а потому что он Самозванец183
, и по Москве его увозят на казнь.