Я был оглушен. Что делать? Куда ехать? Я был чудовищно одинок. Во всяком случае, я больше не мог оставаться в Палестине. Наконец я получил возможность выехать на итальянском пароходе, который шел в Константинополь… За время моего путешествия я лишний раз убедился, что царская Россия ненавистна всем народам Востока: мусульманам – как первый враг Ислама и Турции, который только и мечтает, как бы превратить АйяСофию в православный собор; евреям – как страна инквизиции и небывалых погромов, и даже пресловутым «братьям‐славянам» – болгарам, как огромное чудовище, готовое поглотить их маленькую страну и назвать ее Задунайской губернией. На пароходе, услыша, что пассажиры‐евреи говорят между собой по‐русски, человек в феске, турецкий еврей из Смирны, с негодованием воскликнул по‐французски:
– Да как вам не стыдно говорить на языке такой страны?..
Наконец, ноябрьским утром, когда кровавое солнце стыло в свинцовом небе, я приехал в Петербург. Слухи о еврейских погромах, учиняемых казаками, конечно, подтвердились. Но об этом нельзя было ни писать, ни громко говорить. Царская полиция все больше свирепствовала. Евреев, вернувшихся из‐за границы, вызывали в «участок», подвергали наглым допросам, и многих, даже имеющих «право жительства», высылали из столицы по этапу.
Предатели‐министры и высшие чины Генерального штаба продавали свою армию и страну немцам и хладнокровно вели солдат на убой. Евреями они пользовались как громоотводом. Если еще за несколько месяцев до войны царское правительство разжигало ненависть к евреям, объявив их убийцами христианских детей, то теперь оно объявило их изменниками «святой Руси». Миллионы русских евреев были превращены в некоего единого Дрейфуса. <…> Лишенные обычных человеческих прав, евреи, однако, должны были нести все обязанности и раньше всего отбывать воинскую повинность, идти на смерть за «святую Русь». Как? Валяться во вшах, в моче? Убивать людей за поповский крест, за мошну купчины, за кнут, который вас стегает?.. Служить в царской армии было бы для меня равносильно позорнейшей пытке.
(Мандельштам выразился иначе, но в том же смысле: «Мой камень не для этой пращи»440
.)