Если в Палестине я страдал от справедливой ненависти местных евреев к их мачехе‐России, то здесь, в Петербурге, я возмущался равнодушием многих евреев‐интеллигентов к судьбе своих соплеменников, загубленных царской армией и новой инквизицией. Особенно гнусны были мне верноподданнические устремления этих столичных привилегированных людей. Ведь они никогда не выходили за пределы своего мирка, они и не подозревали о возможной свободе, не знали или не хотели знать страданий еврейских бедняков. Они знали и любили только свой Полюс. Жить по‐прежнему здесь? Утешаться, подобно этим высококультурным интеллигентам? Опять это женственное существование? Опять театры, студии, лекции, концерты «серьезной» классической, конечно, немецкой музыки? Быть так называемым лунным человеком, равнодушным к бедам народов и к бедам своего народа? Так вот, я не мог стать таким. Меня это отвращало. Поэт не может, не смеет оставаться равнодушным к таким бедам, к таким низостям.
…С новой силой зазвучали для меня вопли гнева и негодования против царской России – давно знакомые слова Пушкина: «Черт меня догадал родиться в России с душой и талантом!», слова Тютчева: «В России все – казарма, канцелярщина и кнут», запись Лермонтова в книге для проезжающих: «Российский дворянин Хам Чурбанов», его стих: «Чужой в родном краю» и «Прощай, немытая Россия,/Страна рабов, страна господ!» Тогда я еще не знал формулы Ленина: «Такую родину честный человек не может любить!»
Ну и так далее и тому подобное. Вопли и жалобы повторяются почти в каждой записи.