— Это она сама тебе подсказала? Но то была говорящая, а у тебя поющая… не по уму, не пойму!
— А разве можно понять того, кто
— Это ты сейчас правду сказал, — соглашался Тошка. — А как же тогда наука?
— В том-то и дело, что Маня и наука — это одно и то же! Я ведь не общий, не правильный ответ ищу, а
Как преданный ученик, Тошка умело спал с открытыми глазами…
— Его мысль — самый точный прибор! Настоящий ученый не может быть неверующим, как настоящий верующий не может не быть материалистом. Богу — Богово! Иначе мы всегда падем жертвой научной ошибки: один на один с бездушным прибором и пьяным лаборантом, плохо вымывшим пробирки. Нужен третий. Наблюдатель! Без точки сверху эксперимент невозможен. Где контроль над опытом? Где контроль над опытом опыта?! — я тебя спрашиваю!
— Я всегда хорошо мою вашу посуду, — пробормотал Тошка.
— Я тебя и не упрекаю. Что может быть увлекательнее, чем следовать за мыслью великого человека? — говаривал еще наш Пушкин. Вот ты говоришь, Маня… ты говоришь, красота… А я говорю, что красота — это наша обработка зрением, а не объективная данность. Что ты знаешь про чувство цветка, когда его посещает шмель? О, если бы ухо могло воспроизводить то, что слышит!.. Я создам такое Говорящее Ухо!
— Какое эхо? — реагировал Тошка. — Оно и так говорящее.
— Да не эхо, а ухо! — сердился Тишкин. — Без веры жизнь бессмысленна — вот что я тебе скажу. Она невозможна, она коварна, она страшна, одна дурнота! Без веры наша попытка постичь жизнь становится опасным искушением. И не дай Бог, чтобы приблизительная наша идея оказалась подтвержденной неточным показанием прибора, — тогда
Пили они долго ли, коротко ли, но, почуяв приближение осени, заторопились домой. Тишкину удалось собрать лишь небольшую коллекцию лишайников, и еще он заподозрил поблизости крупное алмазное месторождение. Он решил назвать его в честь Гоголя, Манилова и Мани — Заманилово.
Они вернулись с этим научным багажом, и, при всей внезапности, опять Тишкин не изловил Маню ни на чем предосудительном, что и заставило его подозревать ее еще сильнее и окончательно уверить себя в наличии алмазного месторождения. Он разложил новые экспонаты по столешнице, пополняя их уже бывшими в наличии, и звезды к осени разгорались все отчетливей и ярче. Сопоставив одновременность всех этих явлений: лишайников и звезд, минералов и бабочек, Тобольска и Петербурга, Менделеева и Манилова, алмазов и Мани, — ощутив очередной прилив дурноты от этой единовременности себя со всем этим и не находя ни формулы для этого, ни выхода из всего, он хлебнул из привезенной ими из экспедиции бутыли, написал крупными печатными буквами заглавие всеобобщающего труда
и… проснулся с точным чувством, что вчерашняя его раскладка накопившихся научных экспонатов наконец прекращает эту мучительную неизвестность, поскольку научно доказывает неверность ему голосистой Мани. Он бросился к своей столешнице и увидел въяве периодическую таблицу элементов, над которой вот уже столько лет бились лучшие мировые умы, включая Д.И. Менделеева.
Не только Манины секреты, но и великая научная тайна в виде обретенного закона таились в этой вчерашней раскладке! Забыв про страсти, бросился Тишкин быстрее записать в научной форме свое открытие и был застигнут известием, что Менделеев только что объявил о нем как о своем, сообщив также, что долгожданное решение было явлено ему во сне. Тишкин опять опоздал.
Испытав все тот же приступ дурноты, всегда сопутствовавший у него всплеску гениальности, прозрел он вдруг, что сэр Исаак Ньютон не столь уж незыблем, что и он достаточно относителен относительно, скажем, Тишкина, что все в мире относительно по отношению к отношению, и ясные математические определения вдруг легко легли на бумагу, выразив уже не всемирную теорию симметрии, а