Вернувшись домой так, как потом — слыхала — говаривал сам батюшка — «с чем приехала, с тем и уехала», и не получив от старца ни утешения, ни наставления за невысказанное мною ему смущение, я стала вдвое больше тосковать. К тому же и страх чего-то стал нападать на меня вдвое больше.
Видя меня такой изменившейся и расстроенной, очень близкая ко мне особа одна, знавшая наши домашние дела, у которой моя дочь почти выросла на руках, стала меня смущать просьбой — разрешить ей хотя узнать (вопреки старцевой заповеди «не узнавать»), что случилось с женихом моей дочери. «Ну, положим, — говорила она, — вы уже считаете старца за святого и связаны его словом, а я — то при чем тут? Наконец, мне ваша дочь так же близка, и я хочу знать, что с ним сделалось». Искушение для меня было слишком велико. Я поддалась, точно разум был отнят у меня, и сказала: «Ну, делайте как хотите». Скоро я почувствовала и упрек совести. Ведь могла же я удержать ее своим несогласием, и она бы меня послушалась. Наконец, не все ли это было равно, кто бы из нас написал — она или я. Да и он хорошо это знал.
Наказание за непослушание старцу не замедлило воспоследовать: ответ был получен. Письмо было полно отчаяния: писали, просили спасти от неминуемой ужасной смерти, для чего требовалась высылка порядочной суммы денег. Обращались с просьбой ко мне. Неопытная, доверчивая, не привыкшая к столкновению с разнородными людьми, я поверила, тронувшись безвыходным положением молодого человека. Но предварительно послала его письмо целиком к старцу, прося у него благословения помочь находившемуся в беде, с вопросом, впрочем, как поступить. Батюшка ответил мне телеграммой, значения которой я тогда не поняла. Спрашивать еще, мне показалось, будет долго; побоялась, как бы что не случилось с ним. Деньги наши — последние крохи были у нас на руках. Я просила своих, послать ли; мои согласились. И я послала, не написав при этом почти ничего, в надежде, что сами догадаются уведомить меня в получении денег и выслать обеспечение на них. Но этого ничего не было. Мне почувствовался обман. Я поехала к старцу и, припав к нему, с раскаянием сказала: «Простите, батюшка, я вам не поверила». С какой любовью и сожалением он обратился ко мне! — «Отчего же ты мне не поверила? Впрочем, это вам всем полезно — лучше будете разбирать людей».
Я осталась тогда около старца пожить некоторое время, чтобы отдохнуть от всех передряг. Раз, я помню, меня позвали к нему утром. Но лишь только я стала на колени перед батюшкой, как он встал и ушел в свою спаленку. Я как стояла на коленях, так и осталась подле его постельки в раздумье — куда же это батюшка ушел. Старца долго не было. Наконец он вернулся и, подойдя ко мне, хлопнув меня по голове, сказал: «Монашкой будешь. Только не спеши». Какая-то радость и вместе испуг почувствовались мною от слов батюшки. Я не могла понять, как это может быть. Муж мой был жив, и еще дочь была на руках. «Я боюсь», — был мой глупый ответ старцу.
Еще раз, на общем благословении, монахини при мне стали задавать вопросы старцу относительно их монашеской жизни. Мне, ничего этого не понимавшей, все показалось до того мелочным и глупым, что я подумала: возможно ли и как не совестно спрашивать о таких пустяках старца. Оставшись с ним одна, я высказала ему это. А батюшка мне ответил: «Не осуждай, из мелочей составляется крупное»; и добавил: «Сама такая же мелочная будешь и спрашивать станешь обо всем». Мне подумалось: «Ну, я до этого не дойду».
В этот раз батюшка оттягивал мой отъезд; оставил меня пожить подле себя. Мне он сказал: «Я буду тебя брать, когда придется и мне будет свободно, а ты сиди в хибарке, — моя хибарка всему тебя научит, и терпению, и смирению». Правду сказал батюшка. В этой хибарке мне пришлось многое испытать, потерпеть и многому научиться.
Уезжая в этот раз от него, я сказала: «Батюшка! Я что-то привязалась к вам». Батюшка поднял ручку и погладил меня слегка по лбу. Я продолжала: «Только я боюсь избаловаться подле вас; дома мне очень трудно живется, а здесь хорошо». «Нет, — сказал батюшка, — ты подле меня не избалуешься».