«Пошли к тете Лене, а к ней и следов нет. (Та самая тетя Лена, матерщинница, которая, по словам бабушки, «за поллитру в епутаты навязалась». –
Боря, что мы увидели, это не описать. Холодная изба, воды нет, и с ней три кошки. Я растопила печь, принесла снегу, натаяла в кастрюле. Посидели, повздыхали и ушли. Тетя Лена так плачет, все молит о смерти. Пришла, все рассказала нашим. Пошли с Ниной, понесли ей снова питание и теплую одежду.
В этот раз наш путь был коротким, вышли к кипучему, набрали воды и захватили к тете Лене. Пришли, а у нее Лиза и Коля. Пилят и колют ей дрова. Они ходят к ней через две недели. Спасибо им, если бы не они, она бы погибла. Вспоминали о тебе. Спрашивали, был ли ты и собираешься ли в Сердобск?»
…Лиза и Коля. Трудяги, перекупившие нашу избушку на Мысах, когда бабушка, оставшись одна, перебралась вслед за последней своей внучкой Ниной в город. Они будут мелькать чуть ли не в каждом Женином письме из Сердобска. Уже и тогда, когда хатка наша перейдет силою обстоятельств в третьи, совсем чужие руки.
«Вот, Боря, так я снова была в дорогих для сердца местах. Кроме тети Лены, никто зимой в лесу не живет.
Боря, извини, что отняла у тебя много времени, но не написать о Сердобске и из Сердобска я просто не могла!»
И еще письмо. Из Подлипок. Снова – в Стокгольм. Года примерно через два. И опять – зима.
«Здравствуйте, дорогие наши Валюша и Боря. Хочется хоть в письме с вами поговорить. Ну, что вам написать?
Сейчас утро. Пишу вам и слышу, как звонко, почти по-весеннему поет синица. Хотя полно снега и не так уж тепло, хорошо, что морозы – 27–29 градусов – кончились».
Синички… Женька пишет здесь о городских синицах, в сущности москвичках, а мне всякий раз, когда я беру в руки это письмо, видятся мои сердобские, деревенские подружки… С тех военных лет не могу спокойно видеть синиц, этих, как говорится в учебниках зоологии, самых обыденных после воробья обитательниц наших лесов, полей и дубрав. Дедушка делал мне зимой ловушки для птиц, называвшиеся почему-то лутовками. Никогда уж после не встречался я с охотничьим снарядом проще этого. В неширокую досточку вбивалась пара-другая гвоздей. С их помощью крепились к дощечке конского волоса петли. Нехитрое это сооружение дед ставил зимой на завалинку, которая весной и летом кишела ужами, и высыпал на доску горстку отрубей, которые наметал по утрам на мельнице, где дежурил сторожем по ночам.
В солнечный зимний день затерявшиеся среди трухи зерна пшеницы отливали золотом и манили к себе птиц. Синицы были быстрее и безогляднее других. Наклевавшись, они взлетали с полным клювом, и их тонкие лапки, похожие на прутики хвороста, запутывались в петле. Поначалу я пробовал мастерить клетки, чтобы держать в них птиц. Но удовольствия это как-то не доставляло. Самым драгоценным был миг, когда я брал в ладонь теплый трепещущий комочек, впервые начиная сознавать, что есть кто-то на свете еще меньше и беззащитнее меня, и начинал растягивать петлю на лапке. Освобождать птиц было куда приятнее, чем сажать их в клетку. Увидев однажды, как глубоко врезался в лапку синицы конский волос, я отказался от этой затеи.
С тех пор, дальше – больше, стоит моему взгляду заскорузлого горожанина остановиться на зеленой с черной головкой и белыми бакенбардами птичке, как словно вздрагивает что-то внутри, и я, как сквозь оттаянное дыханием заиндевелое оконце, вижу нашу утопающую в снегу по самую завалинку избушку, крытую обледенелой и тоже запушенной снегом камышовой соломой, зеленоватые подвижные пятна синиц на янтарном деревянном подносе, багровые отблески огня от полыхающей в избе русской печи. Вижу деревянную лопату для расчистки снега, приставленную к завалинке, и расчищенную уже этой лопатой дорожку к роднику, которую выпущенные поразмяться коза и две овцы уж усыпали черными, маслянистыми на утреннем солнце горошинами.
И другое видение тех лет, тоже перекликающееся с воспоминаниями Жени. Таким же солнечным зимним днем я спешу лесом к себе на Мысы из школы в Сердобске. На заснеженной поляне, где солнце с какой-то озорующей силой ударяет по глазам, слышу, зажмурившись, какой-то незнакомый, неземной красоты звон. Словно оглушенный им, застываю как вкопанный, прикрывая от света глаза ладонями, размыкаю веки: на белых, пышных от снега ветвях березы сидят стайкой, важно выпятив красные грудки, с черными короткими клювами птицы, каких я раньше никогда не видел.
– Снегири, никак, – определила, выслушав меня, бабушка, когда я ввалился домой. – Грудка красная? Навыкате? Как у енерала… Снегири, – повторила она уверенно.
Но я возвращаюсь к Жениному письму.
«Потихоньку готовимся к Славиному юбилею. Ведь 1 марта ему – 60! Из них 45 стоит у станка. Доработает до мая и пойдет отдыхать. Поедем на все лето в Сердобск. Мы так ждем это время, когда поедем в Сердобск.