Странная она была, Марина. Что-то глубоко трагическое сквозило в ней. Полыхал в ней неутолимый огонь, огонь, питавший её гений и пожиравший её саму, терзающий её. Не светлое пламя, купины не опаляющее, а пламя тёмное, губительное для той, в ком полыхало оно.
Кажется, и сама Марина понимала это, предчувствуя свою трагедию и с особенной чувствительностью реагируя на чужую.
Марина… В голодной Москве она, поэт, дочь создателя музея Александра Третьего, бралась за самую чёрную работу, голодала сама, схоронила умершую от голода дочь и насилу вытянула другую. И любила. И страдала. Но ни строчкой, ни словом не погрешила против собственной души, чувства. В отличие от новоявленных пролетарских литераторов она просто не могла что-либо написать наперекор себе. Потому всё написанное ею было вынесенной на суд публики собственной её душой, лишённой покровов.
Ольга помнила, как на одном из вечеров потрясли её стихи Цветаевой о революции и Белой Гвардии. Так никто не смел писать в те дни в Москве. Да и во всей России вряд ли кто смел. А она ещё и читала написанное. В полный голос.
Кровных коней запрягайте в дровни!
Графские вина пейте из луж!
Единодержцы штыков и душ!
Распродавайте – на вес – часовни,
Монастыри – с молотка – на слом.
Рвитесь на лошади в Божий дом!
Перепивайтесь кровавым пойлом!
Стойла – в соборы! Соборы – в стойла!
В чертову дюжину – календарь!
Нас под рогожу за слово: царь!
Единодержцы грошей и часа!
На куполах вымещайте злость!
Распродавая нас всех на мясо,
Раб худородный увидит – Расу:
Черная кость – белую кость.
Так говорил Поэт. Поэтов в новом государстве, создаваемом вместо казнённой России, становилось всё меньше. В двадцать первом году умер не вынесший голода и лишений Блок. Впрочем, Блок-поэт умер раньше Блока-человека. Умер, обманутый лицедеем, что в обличии «Исуса Христа» «в белом венчике из роз», шёл впереди «апостолов»-бандитов… Этот жестокий призрак отнял у поэта его дар, наложив на уста печать невольной лжи. Незадолго до смерти Александр Александрович приезжал в Москву, и старинная его приятельница, у которой он остановился, позже рассказывала дяде Коте, что Блок говорил ей:
– Душно, нечем дышать… Разве вы не чувствуете? Воздуха не стало…
В новом государстве, в самом деле, не стало воздуха. А поэт не может жить в безвоздушном пространстве. Кто не бежал, тот умер. А кто не умер сам, того убили. Блок умер в те дни, когда был арестован Гумилёв. Его похороны отвлекли внимание общественности от судьбы Николая Степановича, о нём просто забыли. А когда вспомнили, было уже поздно. Хотя «поздно» было сразу, участь офицера-поэта была предрешена, как и участь арестованных вместе с ним «заговорщиков»: скульптора Ухтомского, профессоров Тихвинского, Таганцева, Лазаревского и других. Над пришедшими ходатайствовать за Гумилёва его друзьями в ЧК откровенно издевались: «Если вы так уверены в его невиновности, так и ждите его через недельку у себя. Чего вы беспокоитесь?» Позже имя поэта они прочли в списке расстрелянных от 24 августа за номером тридцать… Эта расправа потрясла всех, но никого не заставила выразить возмущение открыто.
О, господа литераторы, ставшие товарищами! О, вольнолюбивая интеллигенция! Когда-то лишь обыск в доме писателя, лишь допрос его полицией, не говоря уже о заключении под стражу, порождал шквал возмущённых откликов и «анафем» правительству. Теперь известного русского поэта без какой-либо вины, без суда, тайно, по-воровски расстреляли, не выдав даже тела для погребения родным. И тишина в ответ… Потому что никто не хочет стать следующим.
– Дядя Котя, а если, скажем, Горького расстреляют? Все тоже промолчат?
– Горького не расстреляют. Он на особом положении и с властью дружен. А Гумилёв – офицер, монархист. Да и поэт так себе. Позёр!
– Позёры во имя чести на плаху не идут, – Ольгу привело в негодование дядино пренебрежение. Вслед за отповедью кольнула его побольнее: – А что, дядя, у вас тоже положение особое? Вас тоже нельзя, как Гумилёва?
Этот удар в цель попал. Константин Кириллович закашлялся и побледнел. Занервничал и Жорж:
– Ну, полно, Ляля. Оставим эту тему…
Горе стране, где убивают и морят голодом поэтов, а на их место приходят бедные Демьяны, и поэзия подменяется кое-как зарифмованными лозунгами, ошпаривающими необузданной злобой… Неужели через считанные десятилетия вырастут поколения, которые будут считать это настоящей поэзией? Поколения ограбленных духовно и умственно, не знающие Пушкина, Тютчева, Фета?.. Их давно жаждали смести в историю, как отжившую ветошь, Маяковский сотоварищи, ещё в своём первом манифесте декларировавшие: «Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве. Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. с Парохода современности».24
И прямо выговаривал наивному Блоку Давид Бурлюк:– Поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешает Маяковскому самому начать писать стихи, стать великим поэтом.