А как ведь всё степенно и достойно вечером вчерашним было? Затемнело только, ребятишки за теплой печкой угомонились, Марфа в легоньком сарафане со стола убирать принялась. Все-таки складная она стала к последнему времени. На диво складная. Когда её Еремей четыре года назад из деревни в жены взял, глянуть не на что было. Пигалица, да и только, а теперь вот, родила двоих ребят и расцвела, будто черемуха у реки. Да так расцвела занятно, что рука сама собою к ней так и тянется, особенно, если Марфуша сарафанчик свой девичий оденет. Он ей теперь конечно тесноват, но от тесноты этой такой трепет по груди мужа её пробежит, что только держись, а держаться-то сил порою и не хватает. Вот и вчера: вроде пост великий на дворе, а рука на теплую спину женушки так и просится, так и просится. Марфа зарделась чуток, скидывает руку-то легонько, а сама грудью к плечу льнет, нежно льнет. Грудь-то у Марфуши теплая, мягкая, не грудь, а приятность одна.
И тут стук громкий в ворота. Собаки в лай, Матвейка, младшенький сынок, проснулся, загнусил, за ним Ефремка голову свою белобрысую из-за печки высунул. Марфа от плеча да сразу к окну и уж от приятности одни воспоминания остались. Рассеялась она, как водная гладь на пруду от брошенного камня.
— Ох, и злыдень этот кум, ох и злыдень, — еще раз вздохнул Чернышев и побрел в темный угол застенка за дровами для горна. — Чего приперся вчера, неужто до праздников дождаться не мог? Не долго ведь до светлого воскресенья осталось. Совсем чуть-чуть.
Кум Иван Клинов, промышляя в последнее время торговым делом, часто бывал в разъездах и, вернувшись из этих разъездов, он всегда первым делом шел к Еремею. Как приедет откуда, так сразу к избе Чернышева и спешит. Ночь, заполночь — всегда Ванька прийти не постесняется. Вот он я, дескать, явился! Радуйтесь гостю дорогому, а плохо будете радоваться, так я к другим уйду. А не прогонишь ведь, друзья они уж лет десять, поди. Как Еремка в Петербурге объявился, так сразу же с Ванькой и дружить стал. До сей поры крепко дружат.
А ещё, по правде сказать, то Ванюшке и податься-то теперь больше некуда, один он на белом свете остался. Один. Хорохорится только всё. Померла год назад его жена Настена. Родами первыми и померла. Мается теперь мужик от тоски. Полгода бирюком ходил, а потом вдруг во все тяжкие пустился. Вот и вчера, не успел войти, бутыль зеленого вина на стол, ногу свиную, пряников для детишек, а Марфе бусы нарядные из каменьев желтых.
Жена сначала на это всё руками замахала, про пост куму шепчет, а тому все нипочем. Смеется только.
— Кто не согрешит, тот не покается, — кричит весело, — кто не покается, тот не спасется.
Первую чашу с вином кум Еремею Матвеевичу почти насильно влил, право слово почти насильно, а дальше уж как остановишься?
— Ой, Ванька, ой бесов сын, — ворчал Чернышев, раздувая огонь под сухими березовыми поленьями. — И в кого он врать гораздый такой? Врал, наверное, про сома этого?
Конечно, за добрым столом, как не прихвастнуть, но кум в этом деле просто иногда неуемен бывает. Это же надо такое выдумать, что якобы словил он прошлым летом в Воронеже-реке сома в два роста человеческого. Врет ведь. Божится и врет. Не бывает таких сомов. Это он пусть Марфе заливает, она вон как охала да руками, будто курица крыльями, себя по бокам била, а Еремея на мякине не проведешь. Еремей воробей стрелянный. Он тоже у себя в деревне не одну рыбину поймал. Вот взять хотя бы ту щуку, которую они с Гераськой Фокиным у горелой коряги вытащили. Вот эта щука, так щука была. А зубастая… Чернышев смутно вспомнил размах рук во время вчерашнего повествования этого случая и сразу же перекрестился.
— Прости меня Господи, — прошептал он, поправляя в очаге пылающие поленья. — Не со зла я, а так по глупости согрешил, но все равно рыбину мы с Гераськой не маленькую вытащили. Прости меня Господи ещё раз.
— Ты чего Еремей Матвеевич божишься? — вдруг услышал кат за своей спиной веселый голос юного подьячего Сени Сукова. — На улице благодать-то, какая. Весна скоро настоящая будет. Солнышко уже хорошо припекать начинает, ветерком теплым потянуло, а у тебя чад несусветный стоит. Пойдем на волю, пока работы нет. Пойдем, Еремей Матвеевич, проветримся немного. Благодать-то на солнышке!
Сеня бросил на серый стол связку гусиных перьев, подбежал к дымящемуся горну, схватил Еремея за рукав и потянул от коптившей печи, вверх по крутым ступенькам к солнечному свету да весеннему ветру.