Старик прошептал молитву и кивнул бородой, опускай, дескать, Анания к вечному приюту.
— Только одежду с него скинь, — скомандовал вдруг старик, когда кат, уже приподнял мертвеца над землей. — Скинь.
— Зачем? Не гоже человека голым хоронить, — опуская тело обратно на сырую траву, удивился Чернышев. — Не по христиански как-то. Нельзя без одежды, это грех, наверное?
— А ты ему свою отдай, — прошептал слепец. — Ты же не зря по лесу зайцем бегаешь. Скрываешься ведь от кого-нибудь?
— Скрываюсь.
— Вот и скройся под одеянием новопреставленного раба божьего Анания, а чтоб лучше скрыться, и в Москву меня сведешь.
— Я бы рад тебя свести, — закивал головой Еремей. — Мне самому в Москву во как надо, да только мне быстрее надо, а ведь задержусь я с тобой. Задержусь. Ты же быстро со мною не пойдешь? Нельзя мне с тобой задерживаться. Опоздать я могу. Ты уж прости меня добрый человек, но мне идти с тобой никак нельзя. Я тебя сейчас до дороги выведу, а уж дальше ты сам как-нибудь. А то некогда мне задерживаться с тобой. Может на дороге-то, другого какого проводника найдешь?
— А ты не думай так, — махнул рукой старец. — Прямой путь он не всегда самый короткий. А потом, со мною ты по дороге смело сможешь идти, а не по лесам зайцем бегать. Одевайся в одежду Анания и не сомневайся. Я тебе дело говорю. Послушайся меня ради Бога. Чувствую я, что не зря нас с тобой Господь в глухом лесу свел. Не зря. Значит, надо ему было нас свести. И нельзя нам с тобой противиться пожеланиям его. Никак нельзя.
— А может и вправду монахом одеться, где наша не пропадала? — решился вдруг Чернышев и стал стягивать с себя мокрый кафтан. — Провожу старика до ближайшего села, а там видно будет.
Когда тело усопшего монаха предали земле, солнце уже поднялось достаточно высоко, и лес весьма преобразился. Из сырого и хмурого обратился он в светлый и радостный. Запели наперебой птицы, появились неведомо откуда на полянках желтые цветы, и похорошел лес. И так в лесу хорошо сделалось, что даже опечаленные смертью монаха путники вздохнули почти радостно. Постояли они под ласковым весенним солнышком над печальным холмиком свежей земли, и к дороге двинулись. Хотя до полудня было ещё не близко, но дорога уже кишела толпами путников. Передвигались здесь люди всеми известными им способами: и пешком, и верхом, и на телегах, разве, что на четвереньках никто не полз, но чего греха таить, и такое на дороге случалось, особенно в дни двунадесятых праздников, да и на следующий день после них. Бывало и такое на дороге. Всякое она повидала на своем веку. На то она и дорога, чтобы всё повидать.
Еремей Матвеевич со старцем пристроились в хвост пестрого купеческого обоза, и не спеша, шли по мокрой еще дороге. После обязательных разговоров о погоде и сложностях пути, старик, которого, как, оказалось, звали братом Дементием, решился поведать своему новому поводырю причину путешествия в Москву. Не сразу, конечно, решился, а только после повторного спроса своего нового попутчика. На первый спрос старик отмахнулся, а со второго спроса решился все-таки на рассказ.
— Я ведь по молодости в стрелецком полку полковника Бохина служил, — начал издалека свое повествование Дементий, — вот времечко золотое было. Молодым я тогда был, глупым. Скажи мне в то время кто, что я монахи когда-нибудь попаду, прибил бы сразу того человека. В момент бы покалечил. Горяченный я тогда был и про Бога и не думал вовсе. Так, шепнешь молитовку перед баталией и всё. И не нужен Господь вроде. Зачем мне тогда сильному и здоровому Бог был нужен? Я всё больше о девках сладких помышлял да ковшах хмельных. Бойким я в ту пору был, таким бойким, что не приведи Господи другому таким бойким стать. Чего я только тогда не творил по глупости безрассудной? А девок я тогда любил, ну просто до беспамятства. Да ладно бы только девок. Я и к женам чужим не раз под теплый бочок подваливался. Ох, была у меня в Воронеже зазноба одна. Жена конюха боярского. Ой, и покаруселили мы с ней. Я, как утро, так у её крыльца прячусь. Конюх за порог, а я уж тут как тут. Сладкая была бабенка, только вот как звали её, запамятовал. Вот ведь было время какое грешное. Видно за него, за время это и покарал меня Господь. Прости меня Господи за дурость мою безрассудную. Прости!
Монах перекрестился, вздохнул протяжно и продолжил свой печальный рассказ.