По поводу этого слова, начитавшись её более поздних текстов и привыкнув таким образом к особенностям языка Нины Берберовой, уже прожившей к моменту написания «Железной женщины» тридцать лет в США, я почти уверен, что на самом деле она в уме, подсознательно пыталась — безуспешно — найти русский аналог английскому слову
«Я бы, может, и рассказала бы больше, да не хочу никого ни в чём голословно обвинять…»
(Возможно, потому Берберова и отказалась от этого варианта.)
Короче говоря, когда Берберова в «Предисловии» подчеркнула, что из всего, ей о Муре известного, она не включила в свой рассказ только то, о чём говорить вслух — это уже «беззаконие», она, скорее всего, не имела в виду лишь какие-то юридически оформленные запреты, которые нам всем надлежит соблюдать. Она, если судить по тому, какие конкретно факты в её рассказе отсутствуют, оговорила, что по какой-то внеюридической причине не хочет и не станет какие-то ей известные вещи прилюдно объяснять и обосновывать: не с руки ей даже просто упоминать о них.
Скажем, сегодня ни один британский закон никому не запрещает порассуждать при желании — что дома на кухне, что прилюдно — о том, почему по мнению британских спецслужб на рубеже 1920-х гг. Герберт Уэллс уже самой своей персоной представлял какую-то конкретную опасность для британской империи. Тем не менее, через сто лет, уже в XXI веке все британские журналисты всего-то совсем чуть-чуть, но зато дружно и одинаково всё по-прежнему редактируют фразу архивариусов как раз так, чтобы любой даже намёк на подобное рассуждение исключить. И, значит, реально существует — не в стране или в мире вообще, а в их ремесле — какое-то правило, которое именно им именно такие «разговорчики в строю» о настоящей роли Уэллса запрещает.
Точно так же и у Берберовой. Когда она на своём чудном эзоповом языке старательно не называет пока ещё официально засекреченную спецслужбу — она, действительно, пытается избежать именно беззакония. Но когда она решает не вспоминать и не упоминать о европейских знаменитостях и просто широко известных деятелях, очевидно важных для её повествования — чего она боится, коли запрещающего закона нет? Объяснение остаётся одно: в её ремесле бытует
Соответственно это «что-то» и есть «анонимные» события, которым на самом деле посвящён берберовский
МАРТА Лекутр, тогда ещё Кац, в конце Первой мировой войны, как и Мура, оказалась в борьбе за выживание одна против всего мира. И ей тоже, как и Муре, повезло: очутившись вне родной Польши (в Вене), она счастливо сошлась с талантливым соотечественником (Старо), тогда уже посвятившим своё журналистское и публицистическое перо делу мировой революции. Вместе они перебрались в Берлин, где им опять повезло: их сразу взяла под свою опеку Роза Люксембург. Старо принялся писать для её газеты «Красное знамя» (
После прихода к власти нацистов Марта и Старо уехали во Францию, где приняли активное участие в деятельности поддержанного коммунистами в основном франко-английского Всемирного объединения за мир. Французским сопредседателем Объединения был тогдашний министр авиции Пьер Кот, в ведомстве которого Андрэ Лабарт тогда же организовывал тайные поставки оружия испанским республиканцам. В 1940 г., после поражения Франции, они все вместе перебрались в Лондон и взялись за работу, предложенную им британской разведкой — издание журнала «Свободная Франция».
Почему Нине Берберовой во всей честной компании «приглянулся» один Андрэ Лабарт, которого она неоднократно и с явной симпатией помянула? Чем он выгодно отличался от гораздо более близких Муре и тем не менее в повести намеренно забытых Марты Лекутр и Станисласа Шиманчика?
Ответ (по-моему): Лабарт не был связан со Всемирным объединением за мир и вообще до начала войны пропагандистской деятельностью не занимался.