- Мама пишет? - осторожно спросил он, глядя в сторону. А Евка смотрела прямо ему в лицо, улыбаясь и вглядываясь в морщинки у глаз. Вблизи отец не казался таким молодым... Она смотрела на свернутую трубочкой, торчащую из кармана газету, и ей было хорошо и спокойно, как в детстве, когда все они были вместе.
- Мама пишет, шлет деньги, зовет к себе, в общем, делает все, что в таких случаях полагается делать... Но я не поеду, я не нужна ей... - Евка вдруг вспомнила Акундина и спокойно сказала: - Мама в расстроенных чувствах, ты же знаешь... Она второй год в расстроенных чувствах... Она тебя любила больше, чем меня, наверное, поэтому уехала, когда ты... ушел...
- Маму не надо осуждать, Евочка, - так же осторожно сказал отец.
- Ни в коем случае... - подтвердила она. - Я не судья, папа. Да и бесполезно осуждать женщину, которая может два года жить вдали от своего ребенка. Это уже бесполезно... Я ни к кому не привязана, поэтому не имею права осуждать ни маму, ни тебя. - Она помолчала. - Я только давно хотела спросить тебя, папа... Я понимаю, что любовь к женщине может пройти... Но мне всегда казалось, что любовь к своему ребенку, во всяком случае пока он жив, - чувство непреходящее. Разве это не так? Ты можешь расценивать это как простое любопытство. Простое любопытство, потому что, видишь, мне уже не больно говорить об этом, я говорю спокойно, как говорят о давно умершем близком человеке. Единственно, что бывает больно по вечерам, - это то, что я совсем одна...
- Евочка... я... я замотался совсем... - забормотал отец. - С семьей, с квартирой... Я же предлагал тебе жить с нами, ты отказалась...
- Я не судья, папа, - мягко улыбаясь, повторила
Евка. Она протянула руку к его лицу и провела мизинцем по левой полоске усов. - Кто-то изобрел прекрасную формулу - "Жизнь - сложная штука". Это замечательный щит для всех от всего на свете. "Жизнь - сложная штука" - и баста! Как объяснение и оправдание всех ошибок в мире. А я не судья, чтобы осуждать, и не Христос, чтобы прощать. Я, папа, просто равнодушный человек...
Отец оторвал наконец взгляд от снега и задумчиво и горько посмотрел на нее.
- Ты стала совсем взрослой.
Евка вздохнула и удивилась про себя своему спокойствию.
Ральф и Шура
Ральфа принесли в дом двухмесячным младенцем, когда Шура была уже взрослой, абсолютно самостоятельной и своенравной особой.
Как известно, у каждой кошки свое выражение лица. Так вот, Шура озиралась вокруг с видом властным и чуть высокомерным. И голос был бесподобным: вкрадчивый голос женщины, изображающей кошачье мяуканье.
Она не поняла или не захотела понять, что этот пискунок вырастет со временем в охотничьего пса, и с первого дня установила над ним презрительную опеку: вылизывала его, выкусывала блох, но время от времени и лупила по морде безжалостной лапой.
Так что Ральф вырос в трепете перед властью Шуры. Он благоговел и никогда не посягал на передел этой власти.
По пятницам дед покупал на базаре петуха и собственноручно разделывал его для субботнего стола, напевая, насвистывая и гнусаво споря себе под нос с какими-то своими оппонентами; дед был, между прочим, хирург, которого добивались пациенты, – благоговели, руки готовы были целовать! Но во всем остальном, кроме этого царского владения профессией, дед был человеком не то, чтобы простецким, но несколько брутальным. Петуха разделывал професионально, разве что не в перчатках. Впрочем, даже и зашивал суровой ниткой – если внутрь «брюшной полости» запихивались яблоки или сливы с орехами, или когда бабушка торжественно объявляла, что грядет фаршированная шейка.
Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?)
Ральф внизу бесновался, униженно выклянчивал кусочек, становился на задние лапы, стараясь ухватить лакомство за гребень. Шура тотчас размахивалась и отпускала ему увесистую оплеуху.
Но это были праздничные утехи.
В будни они кормились из одной миски и ни разу не подрались из-за куска.
Раз в полгода просыпалась старая черепаха Рындя, – она квартировала за шкафом.
Появлялась, тяжело шкандыбая, скрежеща по деревянному полу днищем панциря и стуча костяными гребнями лап. Величественно, как линкор, направлялась к той же миске…
Ральф и Шура изумленно расступались, на протяжении медленной старческой трапезы сидели поодаль и потом молча смотрели вслед уползающей восвояси долгожительнице…
В летние дни Ральф, бывало, разляжется на ковре, прямо на солнечном квадрате от окна, а Шура вылизывает ему брюхо. Он разнежится, сморит его сон, раскинется он, как падишах… и тогда коварная Шура, заскучав в отсутствие интриги, взбирается на шкаф и оттуда прыгает прямо на Ральфа, вонзив в его брюхо когтистые лапы!