Это предисловие к Сочинениям Николая Гоголя (1842), а с такими сомнениями выпускаемая в свет «первая часть» – «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книгу, выдержавшую два издания, заслужившую публичные похвалы Пушкина, хорошо принятую как критикой (даже недовольный первой частью «Вечеров…» Н. А. Полевой по выходе второй сменил гнев на милость), так и публикой, при всем желании не сожжешь, – этим-то Гоголь и опечален. «Вечера…» стали не нужны, и автор корит себя за то, что их все же печатает. Гоголь бесконечно строг к себе; ему постоянно кажется, что не с тем словом вышел он к читателю, отнюдь не всегда столь же взыскательному.
Пренебрежительное отношение к «Вечерам…» еще можно понять, все-таки книга ранняя, и ее неровности и несообразности (кажущиеся нам пленительными) должны были раздражать далеко вперед шагнувшего автора. Но вот что писал Гоголь 25 января 1837 года своему школьному приятелю Н. Я. Прокоповичу: «Мне страшно вспомнить обо всех своих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры «Ревизора», а с ними «Арабески», «Вечера» и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова – я бы благодарил судьбу». Гоголь мечтает об исчезновении всего им написанного. А написана большая часть того, что ныне стоит на наших полках.
Дело не ограничивается мечтами о фантастической моли. Гоголь упоенно правит старые тексты. Появляется новая редакция «Тараса Бульбы», существенно меняющая рисунок повести, которую автор прежде почитал удачей. Еще более радикально перестраивается «Портрет» – несмотря на то, что большие фрагменты текста сохранились, читатель получает совершенно новую историю (потому и следует печатать и читать «Портрет» в обеих редакциях). Многократно переделывается и подробнейшим образом истолковывается «Ревизор». Чем дальше, тем больше Гоголю мнится, что слово его недостаточно ясно, что не все договорено, что не расслышит Читатель самого главного.
Пугающий и влекущий призрак этого Читателя ни на миг не отпускает Гоголя. Сочинитель и верит в него, в его строгий вкус, высокую взыскательность, духовную требовательность, – и в то же время не верит.
Слово для Гоголя – величайшая сила. Он знал цену своему колдовскому слогу, знал мощь его иррационального воздействия. Совсем не случайно многие поздние интерпретаторы Гоголя, кто с удовлетворением, а кто – с негодованием, говорили об авторе «Ревизора» и «Мертвых душ» как о создателе совершенно фантастических миров, не имеющих каких-либо пересечений с «реальностью». Так, по Розанову (разумеется, упрощая и суммируя его многолетние нервически капризные раздумья), Гоголь выдумал мертвую Россию, а Россия, поддавшись на провокацию, в свою мертвость поверила – и потому умирает. Так, по Набокову (тут и упрощать не надо), Гоголь был чистым художником, забавляющимся свободной игрой сочетания слов. Чего-то подобного Гоголь и страшился. В силе слова его слабость. Якобы властительная и самодостаточная речь писателя становится убогой, лживой или бессмысленной, если его не слышат либо неверно понимают. Собственно говоря, «антигоголевский» пафос Розанова можно вычитать у самого Гоголя. Если меня поняли ложно, то я и есть лжец и грешник. Потому Гоголю были важны и самые несправедливые, даже нелепые критические суждения, пусть невольно, но указующие на его «слабости». Пушкинское «Ты царь, живи один» было Гоголю глубоко чуждо. Не касаясь вопроса о том, насколько «вписывается» в эту формулу Пушкин (раземеется, далеко не до конца; но и изречена она была совсем не случайно), заметим: критики середины XIX века, Чернышевский, его приверженцы и оппоненты, были в изрядной мере правы, противополагая Пушкина и Гоголя. Как бы ни мифологизировались в «Выбранных местах…» и «Авторской исповеди» отношения «наставника» и «ученика», невозможно забыть и зачина седьмой главы «Мертвых душ»: зазубренное, наверное, десятками тысяч гимназистов и школьников «лирическое отступление о двух писателях». Если называть вещи своими именами – антипушкинское.
Но ведь имени Пушкина в этом фрагменте нет! Но ведь речь там идет об отношении писателей не с читателями, а с творимыми мирами, прежде всего – героями. Все верно, но в том и дело, что проблема героя (и соответственно авторской «тенденциозности») для Гоголя неотделима от проблемы Читателя. Герой и есть Читатель, погрязший в житейской скуке и пошлости, но способный (когда-нибудь, после чудесного душевного подвига) взорлить к занебесным высотам.