«Почему-то никто в России не знает, отчего умер Пушкин, – а как очищается политура – это всякий знает». Насчет политуры – вопрос спорный, но в отношении Пушкина автор-герой поэмы «Москва – Петушки», несомненно, прав. Почему все же
Как правило – невольно. О пакостных забавниках, которые для «красного» словца не пощадят родного отца, и толковать не стоит. Но поверить в затравленного мелкими мерзавцами Пушкина, в Пушкина, ищущего смерти, в Пушкина, испытывающего судьбу, в Пушкина, расчетливо готовящегося застрелить Дантеса и уверенного, что государь его непременно помилует, в Пушкина, вовсе не думающего о последствиях дуэли… – воля ваша, невозможно. Любой вариант, если обмыслить его медленно и детально, превращает Пушкина в скверно придуманного литературного персонажа.
Напряженные религиозные чувства Пушкина его последних лет не подлежат сомнению. Тут нет надобы в поздних свидетельствах Плетнева (вспоминавшего о Пушкине искренне, но по-своему) или увлекательных «богословских» толкованиях «каменноостровского цикла» (скорее всего – являющего собой плод бурной исследовательской фантазии, упершейся в римские цифры на нескольких автографах и игнорирующей, к примеру, список стихотворений, давних и новых, составленный поэтом осенью 1836-го) – достаточно просто стихов, прозы, статей, писем. Достаточно, чтобы понять: Пушкин искал «спасенья верный путь и тесные врата» («Странник»), но отнюдь не чувствовал себя их обретшим. Меж тем, для того чтобы следовать заповеди «Не убий», вовсе не нужно восхождение на Сионские высоты. Тут нам напомнят о дворянской чести, а также о том, что дуэли были в порядке вещей. (Не были. Никогда. Кроме как в романах Дюма.) Но восстановление чести не предполагает ни смерти обидчика (Пушкин еще при первом вызове Дантесу требовал «кровавых» условий, а будучи раненым, ответил и обрадовался меткому выстрелу), ни отказа от верности слову. Тем более слову, данному императору, которому поэт был обязан возвращением из ссылки и прекращением крайне опасного дела о «Гавриилиаде». Пушкин благодарно помнил об этом – на смертном одре он не зря просил у государя прощенья. Для того чтобы расслышать сарказм в словах умирающего «был бы весь его», надо обладать весьма специфически настроенным слухом.
Человек, жаждущий смерти (что противоречит как религиозному настрою, так и принципу защиты своей и семейной чести), не отдается работе с той энергией, которая не оставляла Пушкина три его последних месяца. Забота о добром имени жены плохо рифмуется с той новой волной сплетен, которая непременно последовала бы за дуэлью при любом ее исходе, кроме смерти поэта. Противоречия можно множить долго. С ужасом понимая, как они – не хуже «однозначных» трактовок – темнят лицо Пушкина. Остается одно – соглашаться с Веничкой. Печалиться. И не судить – ни великого поэта, ни тех (многих), кто тщетно пытался его спасти.
И еще о неведении. Мы не знаем и никогда не узнаем, что случилось бы, если б дуэль расстроилась, Дантес промахнулся, доктора перебороли недуг… Сколь угодно остроумные домыслы о «другой» жизни поэта, в которой он, отправленный в деревню, сочинил бы историю Петра (повесть из римской жизни, пьесу о женщине на папском престоле, «Мертвые души», а то и «Преступление и наказание» с «Войной и миром» в придачу), загодя спародированы самим Пушкиным в «Воображаемом разговоре с Александром I» (1825): «…я бы (император. –