И тут он ощутил в груди тяжесть, давление ощутил он в груди, словно в нём скопилось так много передуманного, что всё это требует своего выхода, всё это желает быть высказанным и немедленно высказанным, но не произнесенным вслух, а выписанным на бумаге — именно… Что оно, это скопившееся там, заждалось, хочет проявить волю, ожить, зажить собственной своей жизнью, не хочет тратить себя на никчемные размышления о композиции, форме и содержании.
«Вперёд, только вперёд!»
«Да, пусть это графомания, пусть это урод какой-никакой, но он просится в свет… он жить хочет», — думал Проворов, и понимал, что не пойдёт сегодня в институт, что сейчас заберётся в постель и будет дожидаться сна, и в нём будет продолжаться иная жизнь, а вовсе не текст. И вдруг осознал он в себе обычную свою «мычалку», но только ухом внутренним, потому что она сопровождала то, что творилось в нём теперь. В душе? в голове? где?! Да важно ли это сейчас, важно ли знать сейчас, важно ли знать вообще, где происходит истинная его жизнь, а это была действительно она: по возбуждению, по ощущению счастья он понимал, что истинная его жизнь пришла. Наступила. Та, ради которой он и был рожден папой и мамой. Ради которой появилась тогда его Родина.
Реальный мир был вне него, реальный мир лишь отражался в нём и, отраженный в нём, в нём запёчатлённый, составлял собственную его реальность… в которой он теперь мог быть.
Он вдруг понял, что знает, чем будет занят… чем будет жить этим вечером, чем будет жить потом и после о чём будет думать, и о чём будет думать до того: всё было в нём и — сразу, не раздельное — всё. Прошлое, будущее. Единое. Всё. И разделение будет наступать только, когда придёт момент общения перед… придет момент общения с листом бумаги… — момент общения с собой.
И в этом «потом» будет и этот разговор, который был сегодня в Дегтярном переулке… ах, да — этот разговор был вчера, ведь ночь уже кончилась. Этот разговор, где был отец, Хрущёв. Этот разговор обязательно будет. Но всему своё время: у жизни свои законы. Она не терпит произвола.
Так он думал и ждал, когда придёт к нему сон, но сон не шёл, а Коля Свиридов, который вовсе не композитор, а попросту — Лом, шлялся по комнате, шаркал, сморкался, ворчал своё, мешая, но ушёл незаметно, потому что Проворов всё время куда-то проваливался, но это был вовсе не сон, а забытьё, потому что в нём присутствовала и эта их комната, и мысли продолжали своё рваное движение, и был город Йошкар-Ола…
Он зачем-то лежал в гостиной на диване и пытался различить слова, доносившиеся с кухни: там Виктор читал вслух маме «Кола Брюньона», и они весело смеялись, и им там было хорошо вдвоём, без него, и он завидовал брату, он ревновал к брату, который так много знал, который и читать успевал, и во дворе был всегда первым… и… и… и…
А он «Брюньона» прочитал, когда было ему уже двадцать.
…Нужно было сказать, — рассуждал он в разорванном своём сознании, — нужно было сказать, что вы в больших городах не видите ничего за кирпичными стенами… стены мешают вам увидеть, как тесно живут люди в «коммуналках», вы про них знаете, но они не на глазах у вас, они не могут попасть в ваше сознание… — осознание… Нет, пожалуй, не так сказать надо… а как? Ведь и для меня повседневный быт привычен, и я никогда не вспоминал, что в пятьдесят втором, когда мы приехали из Ижевска, в городе, а это столица автономии, было всего три кирпичных жилых дома. Когда из Владимира приехал Юра Нехорошев со своим папой доцентом Алексеем Владимировичем и красавицей мамой — тётей Раей, они поселились в бараке за Советской. Там у них была двухкомнатная квартирка. И «удобства» во дворе. Но там были, там, среди этих бараков, были три голубятни!.. Прекрасные, большие, на высоких шестах!.. Там, за Советской жили ребята, с которыми мы дрались, и ходить к Юрке было опасно. А заречные тоже дрались с нами, а мы дрались с ними.
Да, за рекой, на крутом берегу так и сяк стояли чёрные избы, и там был большой двор с конторой. Оттуда мужики с клетками на подводах разъезжались по городу, чтобы отлавливать бездомных собак и кошек. За рекой жили «золотари». Они собирали всё городское дерьмо из помоек и сортиров, которые были в каждом дворе, кроме трёх наших, они ездили на подводах с огромными бочками, и у них были вёдра-черпаки на длинных шестах, которыми они черпали дерьмо, а ночью!.. а ночью эскадрон «золотарей» захватывал наш город. Захватчики дикой бандой с гиками, свистами, криками — с грохотом кованных колёс своих телег неслись по городским улицам, и улицы благоухали: это сортирные запахи волнами бродили по городу и правили городом до утра. И утром улицы ещё не успевали отойти от ночных заблудших в тусклых туманах запахов. И воняло поле за городом аж до самой Сосновой рощи. Сюда свозилось всё городское дерьмо, а потом, уже много времени после, на этом поле было городское подсобное хозяйство, и здесь росла капуста и картошка.
Но это не важно… не важно.