Пётр хотел отмахнуться, хотел сбежать от профессора: «да ну, всё — к чертям» — но увидел тревогу, не сделанную, а действительную тревогу в лице Якова Абрамовича, его глаза внимательные увидел и сказал сам для себя неожиданно:
— Я пишу! — сказал и замер, потому что понял, что его не поймут, потому что понять может лишь тот, кто жил этим… этим… разве же это расскажешь?.. разве же это понять можно, разве же — можно это понять кому-то! Нет! Нет!.. И он опустил голову, спрятал свои вдруг засветившиеся было глаза, но… Яков Абрамович взял его руку в свои:
— Я так и знал! — сказал он.
— Я чувствовал это в тебе, это в тебе есть. Ты всё время здесь, рядом, а взглянешь в лицо твоё, а глаза вроде ничего не видят, ничего не отражают. Глаза твои вроде внутрь себя смотрят, внутри себя жизнь другую ищут… или видят. Рассказывай, — потребовал он и ещё сильнее сжал руку, потянул её к себе.
Проворов начал мямлить слова, сам себя мучая, но увидел вдруг внимательные серые глаза, вдруг увидел и заторопился, его прорвало вдруг, и он стал говорить про бабушку Шуру, и про самолёт АН-2, с которого нужно было прыгать, а он дрожал, и скрипел угрожающе и, верно, хотел развалиться ещё на земле… И ещё он говорил о том мире, полном жизненной энергии, который находится у него под черепной коробкой, и иногда кажется, что там происходит бурление и она не выдержит внутреннего напора, взорвётся… взорвётся вот сейчас, вот мгновение ещё и… и — да, взорвётся сейчас вот!.. Но тут приходит спасительное головокружение и приходит вдруг сон. А потом он вновь, словно мог действительно так увидеть, а потом он вновь, словно мог так со стороны себя увидеть, видел себя склонённым над листом бумаги…
— Вот! То-то и оно!.. То-то и оно! — говорил Яков Абрамович, чему-то радуясь. — То-то и оно! — говорил он непонятные слова и потирал руки.
— Ах как хорошо! — говорил он. — Как это славно! — говорил он.
— Но сессия, как быть с сессией? Зачётка у тебя есть? — говорил он и морщил свой бесконечный лоб. — Давай зачётку сюда! Я ведомость ещё не сдал. Давай.
И он приспособился на подоконнике, приспособился и в зачетке написал «отлично». И в ведомости написал «отлично» — и расписался.
— Зарубежку мы с Анной Сергеевной согласуем, — сказал Белинкис. Она мне не откажет. Теперь направление… Как жаль, что Светланы Михайловны нет. Она бы направление дала, а?.. Что ж делать? Придумать надо что-то.
— Так Валера даст, — сказал Проворов.
— Валера?.. — Яков Абрамович не понимал, но потом повёл неуверенно глазами в сторону дверей деканата. — Он?
— Ну да, Валерий Семёнович, он мне обещал.
— Никогда бы не подумал. Валера!..
— Его студенты так зовут, за глаза. — А меня Яшей?
— Нет: Яков Абрамович и Белинкис. И никогда с Белинским не путают. Вас любят.
Хм, ладно, пошли к Валере.
Валера не возражал, и Яков Абрамович тут же позвонил бабке Ромм, имел с ней беседу, прикрывая рот и трубку рукою. Видно было, что она против, но он говорил и говорил слова, а она не вешала трубку, она уговаривать себя позволила, и он её уговорил.
— Завтра здесь, у деканата. В одиннадцать. Если опоздает — подождать. Не суетиться. Валерий Семёнович?..
Валерий Семёнович направление на экзамен дал сразу, и Проворов с Белинкисом факультет покинули. Когда они проходили уже по двору институтскому, Яков Абрамович сказал:
— Давай зайдём, и кивнул в сторону столовой.
— Да я есть не хочу, — сказал Проворов.
— Так и я не хочу. Ты знаешь, я очень люблю сладкое, а жена почему-то считает, что сладкое мне вредно. Пойдём по шоколадке купим. Я каждый день в буфете или конфеты, или шоколадки покупаю. Тайком от жены.
А мы-то думали, у вас любовь какая завелась, и вы ей сладости скармливаете.
— Что, вы заметили?
— Весь факультет гадает, кто бы это мог быть.
— Неужели? — Белинкис весь зарделся, но, видно, ему понравилось, что заметили и гадают, не любовь ли?.. Он засмеялся совсем по-детски, звонко. — Значит, гадают?
Они купили два шоколадных батончика с карамелевой коричневой начинкой, а Яков Абрамович ещё и маленькую, почти квадратную, плиточку «Сказки Пушкина». И было видно, какое он испытывает наслаждение, когда прижимает шоколад языком к нёбу, и языком же ласкает его там, высасывая.
А потом они вышли на Мойку, и здесь у них начался долгий разговор, в котором темой были я, и Олен Михайлович, и партком, и Светлана Михайловна, и… и всё это были предположения и слухи. Это была уже человеческая молва, которая хоть и походила на правду, но правдой никак быть не могла. Но, наверное, правду так никто и не знал. Ни я, ни Олень, ни тот юноша из Большого дома, ни какой-то там Толстиков. Всё было намного проще: правды в деле этом, как и во многих других, не было никакой. Правда здесь не ночевала даже. Но разговор славно разворачивался, потому что сошлись вдруг два человека, которым было о чём поговорить. Да и притом были они друг другу приятны, и расставаться совсем не хотелось. Оказалось, они из современных выделяют одних и тех же писателей, но вот Аксёнов… Тут Яков Абрамович был категоричен: