— Ничего, кроме сердца.
— А ну мне — не вольничать! — холодная и скользкая, как змея, рука скользнула под его полосатый пиджак. — А это что? Прокламация?
— Нет-нет! — отшатнулся Вася.
— Не ври! Знаешь, чем тебе это грозит? Штраф-блоком! Откуда у тебя прокламация?
— Ниоткуда.
— Выходит, сам написал?
— Сам.
— Опять врешь!
— Не вру!
Вася, пойманный с поличным, принял всю вину на себя, как в былые времена, в школе, когда вместе с Володей заложил карбид в чернильницы на партах, чтобы сорвать контрольную по математике.
Ауфзеерка Бинц уже с интересом смотрела на подрагивающего мальчика и пощелкивала стеком по голенищу сапога.
— Тебя в школе не учили, что взрослых обманывать — неприлично?
— Я не обманываю. Сам писал.
— Тогда почему разными почерками? И разными чернилами?
— Это кровь, — внезапно признался Вася.
— Кровь? — посуровела надсмотрщица. — У тебя, видимо, излишек крови, если ты переводишь ее на бумагомарание. Забыл? Кровь твоя требуется рейху, для немецких солдат.
— Я не забыл, — замешкался Вася и получил удар стеком по голове.
— Нет! Мне представляется, что забыл. — Кончиком стека она приподняла подборок мальчика. — Придется тебе напомнить. Иди за мной!
В землянке было тихо и спокойно, никто не мешал.
Когда Коля поставил завершающую точку и вновь перечитал написанное, он удовлетворенно закрыл глаза и, покачиваясь в такт ритма, мысленно повторил только что созданное стихотворение:
Коля засунул огрызок химического карандаша в карман широкого в плечах ватника. Отсутствующим взором окинул высеребренные сосны с заиндевелыми стволами и игольчатыми верхушками. Пробежал глазами по чирканному-перечирканному листу бумаги, не примечая, как подтаявшие снежинки выводят на округлых буковках фиолетовые разводы.
Он пребывал далеко от искристых снежинок, от мелькающих между деревьев, у покатых землянок, людей в телогрейках и меховых шапках. Мысли паренька вели хоровод, подобно снежным звездочкам, оседали в глубине мозга, неспешно таяли там, одаряя приятным, растекающимся по телу холодком. Почему-то думалось о Полине и хотелось писать стихи о любви, а не о войне, стихи для нее, а не для всего отряда. Впрочем, так оно и бывает в шестнадцать-семнадцать лет, в пору первой любви, когда стихи, казалось бы, рождаются сами собой.
"Где ты? — задумался Коля. — И ты ли это?"
Сеня Баскин сидел в штабной землянке напротив Анатолия Петровича, сосредоточенно смолившего цигарку, что было признаком глубокого внимания, и приводил заранее обдуманные доводы в пользу выношенного им, но при всем при том явно авантюрного плана.
— Куда денется этот фриц? Обязательно пойдет! Вынужден будет пойти на это!
— А где уверенность, что Клинберг не подведет? Гарантии…
— Риск — наша гарантия, батя.
— Риск — благородное дело, согласен. Но…
— Опять "но". Пора позабыть о нем. Один раз живем, один раз и умирать!
Анатолий Петрович никак не отреагировал на сорвавшуюся с языка Сени Баскина резкость. Он с живой заинтересованностью следил за тем, как этот чернявый танкист набивал миниатюрную, выдолбленную из вишневого корня трубочку, будто от того, удастся ли ему, не просыпав ни крупинки, наполнить ее до краев, зависело принятие окончательного решения.
План, с каким командир разведгруппы пришел к Анатолию Петровичу, был сумасбродно прост и дерзок. Вот это и смущало. Сеня предложил переодеть партизан в немецкое обмундирование и под предводительством фельдфебеля Клинберга двинуться к складу с оружием, собранному немцами на полях сражений. Внезапность нападения — залог удачи. В то время как открытый бой повлечет за собой большие потери.
По мысли танкиста, пленный фельдфебель даст согласие на участие в операции. Почему? По той элементарной причине, что неожиданное предложение разбудит в нем надежду на спасение, пусть эфемерную, но надежду, которая, как известно, умирает последней.