Как-то раз в Москве, на выставке в Манеже, Федоров остановился перед картиной, на которой среди темных космических глубин плавал в невесомости человек в обтягивающем тело скафандре, в маске, сквозь которую виднелось его лицо. Все до мелочей было реально в этой картине, изображавшей выход космонавта в открытый космос, даже кончик троса в уголке полотна, готовый в любой миг сблизить человека в скафандре с космическим кораблем. Но чем дольше Федоров всматривался в картину, тем все больше как бы погружался в пространство, не имевшее ни верха, ни низа, ни горизонта или каких-то иных границ, вокруг простиралась одна лишь беспредельная пустота. И сейчас для Федорова все сместилось, как в этой картине. Не было неба, не было земли. Мир, как у Пикассо, распался на части. «Он честный!.. По крайней мере — честный!..» Так сказала эта девочка. Ему, Федорову. В прямой укор. А сам Виктор?.. Спокойно. Спокойно. Сейчас, когда он убил, каждое слово его отдает кровью. Ее запахом. От которого мутит. И красные пятна — маков цвет, красное с черным — застилают глаза. И все, что ни скажет он, это слова убийцы. И уже потому — ложь. Нет, не «уже потому...» А потому, что источник их — злоба, жажда мести. Жажда выместить на ком-нибудь... Но спокойно, спокойно. Разве раньше не говорил он... Только не так резко. Не так решительно. Не вонзая кинжал, не ворочая клинком в груди... Не в этом дело. И лжи, вранья достаточно было... В его, Федорова, жизни. А они по крайней мере — честны. До цинизма. До того, что их циничная честность выглядит судом над нами. Над нашим ханжеством. Нашим притворством... Они — как звери: не все понимают, но чуют, все чуют. И никаких объяснений не признают. Объяснять, прощать — на это они не способны... Сколько было Витьке — пять, семь?.. Когда у него завязалась одна история, и Таня, настороженная его поздними приходами домой, слишком частыми командировками, а пуще того — чем-то, что замечает в муже любая женщина, отдалилась, заледенела, и в доме наступила полярная стужа, полярная ночь... Притворство спасло обоих, спасло семью. Но вот она сидит перед ним, и дело-то прошлое, давнее, а при-знаться во всем начистоту — смелости не хватает. То есть честности — на их языке. А он — признался, хотя последствия несоизмеримы...
В то время для Витьки, для его детского, не тронутого еще ни обманом, ни ложью сердчишки, это был первый рубец...— Федоров подошел к плите, плеснул себе остывшего чаю, ткнулся было носиком чайника к Татьяне, но она отвела его руку.— Говорят ведь, все вызревает в детстве, и самом раннем... Когда весь мир умещается в горсти, и в мире этом — два начала, два божества: мать, от которой свет и тепло, и отец, в котором — сила, надежность. И мир для ребенка светел, надежен, поскольку есть эти двое — два любимца, защитника, образца. И когда потом — а мгновение это рано или поздно приходит — гармония рушится, виноваты в первую голову они — отец и мать. За все вина ложится на них. И судят их — чистые, непорочные. Судят отцов... Отцы отвечают за все грехи. Грешные отцы. Ибо кто же из них, отцов, безгрешен?..
Он сидел, отхлебывал чай. Он подумал, что неспроста существовал обряд исповеди. Душу она облегчала. Очищала. В малом, ничтожном пусть, но искупала грех... Может, и для Виктора его признание было исповедью? К тому же — на отпущение грехов не рассчитанной?.. Напротив, навлекающей на себя наказание — неотвратимо?..
О чем я думаю?.. Достоевщина. Грех, исповедь... Если бы можно было ни о чем не думать...
— А знаешь,— сказал он,— а что, если в самом деле прав Конкин?..
— О чем ты думаешь...— вздохнула она. И даже упрека в ее голосе не было. Даже упрека одна только горькая покорность судьбе. Одно только смирение. Перед тем, что судьба послала ей такого мужа...
Такого мужа... Или ему это показалось?.. Нет, нет. Примерно такая же интонация уже была. Только явственней, грубей. У Виктора, когда тот говорил о беспредельных... И тоже был в его тоне, в колючести слов его — упрек. Ему, отцу. За то, что он — не беспредельный... Тогда, как щитом, Федоров заслонился именами, не вызывавшими сомнения. А ему не имена были нужны.
— Слушай,— сказал Федоров,— ты можешь объяснить, почему?.. Почему они только и заняты тем, что предъявляют нам счет?.. Почему мы, наше поколение, не предъявляло счета своим отцам?.. В голову не приходило! Напротив, чувство было такое: чего вы не успели — мы доделаем!.. И не корчили гримас, не ораторствовали, инвектив не произносили!.. Откуда это у них сейчас?..
Она не успела ответить — зазвонил замолкший надолго, на всю ночь, казалось, телефон. Короткие, частые, обгонявшие друг друга сигналы межгорода...