Звонили из редакции. Звонил Феоктистов. Старая лиса Феоктистов, второй зам. главного. Звонки его никогда не предвещали добра. Добрые вести всегда исходили от Гаврилова. И если он поручал переговорить своему заму... Но начал Феоктистов мягко, как он всегда начинал, и голос его рокотал в трубке так громко, будто не в Москве, а в соседней комнате находился Феоктистов сейчас, Федоров даже трубку отодвинул от уха, чтоб не так оглушало.
— Приветствую, дорогой, приветствую...— Вальяжный, раскатистый бас Феоктистова заполнял, казалось, всю кухню.— Не разбудил?..— Федоров скосился на ходики, Татьянину прихоть, домовито тикавшие в углу, с гирькой в форме сосновой шишки. Стрелки на голубеньком циферблате обозначали четверть первого.— Тут у нас, понимаешь, запарка... Нужны материалы по встречным планам, бригадному подряду... А нас письмами завалили. Какими?.. Да все по твоей милости — воздуху, воздуху в России не стало!.. Чем только до сих пор дышали, спрашивается?..— И смех у него был вальяжный, раскатисто-покровительственный, Федоров при его звуках видел выпиравшее из брюк пузо Феоктистова, жирные складки, колышущиеся под готовой вот-вот лопнуть рубашкой с то расстегнувшейся на пупе, то отлетевшей пуговкой, от которой остался тоненький нитяной хвостик.— Шучу, шучу, Алексей, все в порядке, и шеф доволен, и наверху... Наверху, на самом верху — понял?.. А так — шум поднялся страшенный, министерства пишут, звонят, прокуратура запрашивает... Если бы — Солнечный! Ты там у себя только Солнечный и видишь, а таких Солнечных по всей стране... Да, да, и все вроде только что проснулись, Федоров их разбудил!..— Он опять рассмеялся и смеялся долго, аппетитно, словно приглашал Федорова присоединиться.— И на тебя... На тебя тоже бочку катят... Ваши, ваши, кто ж еще?.. Но ты не робь, паря, слышишь?.. Это я тебе говорю: не робь!..
Федоров едва удержался, чтоб но выругаться вслух. Феоктистов ходил, ходил кругами, и в то же время — будто к стене притискивал отвисшим брюхом — Федоров, от природы сухощавый, в подобных случаях там, а редакции, силился вобрать, втянуть свой поджарый живот, чтоб не соприкоснуться...
И Татьяна сидела, опустив глаза, прислушиваясь, ловя каждое слово, может, не все улавливая, но суть... Суть и для нее заключалась в конце разговора, и она ждала его так же, как Федоров.
И вот оно, то, ради чего в полночь раздался этот звонок...
— Да, так что у тебя там?.. С сыном какая-то неприятность?..— Это уже как бы между прочим, невзначай, об этом и не спрашивать можно бы, и если пришлось, то к слову...
— Ох уж эти сопляки... Отчего это мы с тобой росли-вырастали, а не припомним, чтоб кого-то из наших друзей-приятелей — да под суд?.. Ну, так что, чем кончилось? Выпустили? Оправдали?..
Вот и он.
Вот и этот вопрос.
На который им ответ уже известен.
Им уже наверняка позвонили. «Поставили в известность».
Чтобы там, в редакции, знали обо всем...
— Нет,— сказал Федоров. И трубка в кулаке у него сразу вспотела, голос охрип.— Нет,— повторил он, прочищая горло.
— Нет,— повторил он, и трубку прикрыл рукой, ладонью, сложенной в горстку, как будто тем самым пытался уберечь Таню... От чего уберечь?.. Но ему хотелось. И хотелось, чтоб она вышла отсюда, с кухни, черт побери! Или оглохла!..
— Что — «нет»?.. Что — «нет»?..— переспросил Феоктистов. И весь — огромный, гора-горой за своим бескрайним столом — замер, затаился. Только дыхание — жадное, как у ныряльщика, поднявшегося со дна — слышалось в трубке.
— Ты чего молчишь? — сказал Феоктистов,— Или нас — что?.. Нас разъединили?..
— Нет,— сказал Федоров,— никто нас не разъединял, все в порядке...
Он похлопал себя но карманам, пошарил взглядом вокруг, отыскивая сигареты. Но Таня, поднявшись, вложила ему в пальцы чашку с наполнявшим ее до половины остывшим чаем и быстро вышла. Он был благодарен ей ли это. И не за то даже, что вышла,— больше за то, что они пока не разучились еще понимать, чувствовать друг друга.
— Суд не закончился,— сказал он, отхлебнув глоток.— Так что приговор, наверное, будет вынесен завтра. Но это уже не важно.
— Что — не важно? Приговор?..
— В том смысле, что — завтра... Видите ли, фактически он вынесен сегодня, и его ничто не может изменить...
— Это как?.. Не вынесен — и в то же время вынесен?.. Ты не того?..
— Я не того,— Федоров сделал еще глоток и почувствовал себя на удивление спокойно.— Просто сегодня он во всем признался.
— Кто — он?..— с присвистом выдохнул Феоктистов.
— Сын. Признался, что убил.
Трубка снова тяжело, прерывисто задышала.
— Что, так вот сам — взял и признался?.. До нас ведь раньше доходило, что все это — липа...
— Сам — взял и признался.
— Но, может, существуют какие-то смягчающие?..
— Нет,— сказал Федоров.— Никаких смягчающих.
Феоктистов так долго молчал, что Федорову представилось — он положил трубку.
— Плохо,— сказал Феоктистов. И засопел.— Очень плохо...
— Куда уж хуже,— сказал Федоров.
— Не знаю даже, старик, чем тебя утешить..
— А и не надо,— сказал Федоров.— Не надо меня, утешать.