Говорили, отец, когда ему зачитали приговор, успел только обернуться удивлённо и спросить: «Что?». Действительно, больше, когда тебе стреляют в сердце, ничего и не успеешь. Только хлопнешь ртом, как выхваченная из воды рыба - что? - и рухнешь, где стояла, когда раскалённый воздух ворвётся в грудь, сшибая с ног. И кто там бегал вокруг с сердечными каплями, и кто на кого орал - ничего она не видела и не слышала, одни только цветные пятна плясали в глазах, один только ухал в ушах стук сердца, почему-то всё ещё бьющегося, грохот обваливающегося и крупными кусками падающего неба. Не может потому что так быть. Разум тут не работает, как так и что теперь, не может так быть и всё. Нет, слёз не было тогда, не могло быть. Потому что нельзя в это верить. Слишком жестоко, слишком абсурдно. Только пальцы судорожно по полу скребли - словно пыталась она выбраться из могилы, или словно корчилась в агонии. «Нет, нет» - не шептала даже, губы не послушались бы, это выворачиваемое нутро кричало. Кричало, молило - ну хотите убить, ну не так убивайте, за что, за что? Это немыслимо, этого не может быть, не должно быть… Но разъедало внутри всё - вот почему так странно грустно было уезжать, и с Ульяной даже невмочь прощаться, и с курами, и с вокзалом, вот так обнял бы это всё, задержал жизнь эту простую и зыбкую, ведь если зажать рану покрепче - можно ещё немного подольше прожить, наверное… Всё это в памяти кричало же - «Не уезжай», всё это бессильно хваталось, неминуемое лихо чувствуя. Вздохнуть бы, раз ещё вздохнуть… Так словно стоишь в бочке, заполняющейся водой, уже по горло, уже по бороду, уже рот и нос скрывает, а всё встаёшь на цыпочки, подпрыгиваешь, пытаешься вдохнуть, не можешь смириться и умереть. Лягушка в молоке, конечно, масло взбила, а в трясине хоть бейся, хоть стоймя стой - всё одно погиб ты, что хочешь ори и солнцу над головой, и преисподней внизу, и господу богу. Навсегда, нет уже больше ничего теперь, всё погибло, нет возврата. Вот почему читалось на всех губах - «Не уезжай, не вернёшься», невозможно вернуться, как брошенные в огне фотокарточки обратно не выхватишь, нет вчерашнего дня, нет завтрашнего… Нет, нет, ну не поехала бы, ну не опоздала бы на поезд… Неужели на дне Сырдарьи смогла бы укрыться от разрывающего грудь горячего, нестерпимого убийцы-июля? Много раз проклинали её, что да, то уж да, но такого проклятия - не было. Она, по крайней мере, не слышала. Разве это заупокойные свечки превращают человека в собаку, которая сидит и ждёт хозяина, который уже никогда не вернётся? Вы собаке расскажите, что такое сердечный приступ… Рыжей собаке, прибившейся к волчьей стае. Воющей тоскливо, зло, отчаянно. Ведь живо это всё, и стол этот, и телефон, разрывающийся надрывным, безумным набатом - или это, верно, тоже в её голове только было? - и встревоженные, ошеломлённые голоса за дверью, ведь стоят эти стены и всё здесь полно им, дышит им… И собственный пульс шарашит в голове, как кувалда, сбивает всё туже обруч, выдавливающий воздух из лёгких. Не отнимайте, отдайте… один только день, один всего день назад. Только пусть войдёт, пусть скажет только - что угодно, просто произнесёт её имя… И пусть тогда уже падает белёсое мёртвое небо, пусть тогда кончается мир. Об одном забывала молиться - помыслить не могла - умереть раньше его. С кем ни была, одного всю жизнь любила… Разве бывает такое?