Пароход жил трудно, придавленный холодом, голодом и страхом. Пришел июнь, лето, а у них как стояли вокруг льды, так и стоят, как свирепствовали ветры, так и свирепствуют. И казалось, уже никто не сможет разбить эту белую закаменелость, даже круглосуточное солнце.
Что там, на материке, тянут со спасательными работами? Почему? Есть у них сердце? Есть милосердие?
Их молили, их и кляли. Превозносили и проклинали. Ничего не помогало. На пароходе совсем пали духом.
И вдруг яркая молния надежды: «К вам вышли «Святогор» и ледорез из Архангельска».
Всколыхнулась вся пароходная жизнь. Все ожили. Считали дни, считали часы, когда подойдут спасители. Мечтали о том, как будут гулять, добравшись к земле, и вновь часами вглядывались в мертвый горизонт.
От счастливых надежд вновь переходили к унынию. Сколько уже было обещаний! Хитрили: надежду прятали в глубине души, чтобы не спугнуть счастье, вслух кляли свою беспросветную судьбу.
Однако 18 июня все сомнения были отброшены. Спасители передали по радио координаты своего местонахождения. Они были намного ближе к «Соловью Будимировичу», чем к Архангельску. И стало ясно: на сей раз дойдут!
И палуба более не пустела круглые сутки. Вот-вот в белом мареве покажутся дымы. Нетерпеливые взбирались на мачты. Смотрели на бугристое ледовое поле в густой паутине трещин.
Вдали море шевелилось, ворочалось, хрустело, выбираясь из тесноты обжимающего льда, дышало холодом. Незаходящее солнце пыталось смягчить это дыхание, ласкало теплыми лучами.
На палубе было то зябко, то жарко. Никто не мог понять: то ли сбрасывать зимние одежды, то ли еще носить их. Никто не мог понять и другое: день ли, ночь. Ошалелые бродили, не зная, за что браться, что делать, — не находили себе места. Радостно оглушенные, ждали какого-то сигнала или знака, после которого жизнь закипит, а пока ни того ни другого нет, хмельные от неопределенности, неуправляемости, тыкались из угла в угол.
С мачты раздался восторженный крик:
— Ви-и-жу! — Перегнувшись, повис над палубой Сергунчиков. Крикнул и тут же умолк, испугался: а вдруг померещилось? Но минуту спустя, увереннее: — Дым! Идут!
Было немногим более 22 часов 18 июня 1920 года.
Всех бросило к борту. Вглядывались в ту сторону, где висело солнце, до рези в глазах, до черных кругов.
В застоявшейся ледовой неподвижности из-за горизонта муравьино выползало нечто живое. Оно разрасталось, черным шлейфом перечеркивая над собой небесную синь, раздвигая льдины и одолевая их, медленно приближалось к «Соловью Будимировичу». Чуть в стороне и сзади появилось другое судно. Не столь массивное, как первое, тоньше, изящнее, с игольчато-острым носом и высокими мачтами.
«Святогор» и «Канада» — мощь и ловкость — изо всех сил пробивались сквозь льды. Впервые за четыре с половиной месяца моряки увидели пароходы, увидели, как крушится лед, как оживают мертвые просторы.
«Святогор» наползал всей громадой, закрывая небо, солнце и льды. Над поручнями видны люди, толпящиеся у борта. Размахивая руками, что-то кричат, но треск ломающихся льдов заглушает голоса.
Снеговая гора, прилепившаяся к борту «Соловья Будимировича», по которой спускались на лед и поднимались на пароход, со ступеньками и блестящей наезженной полосой дрогнула, затрещали по ней черные молнии разрывов. Спрессованная за месяцы совместного дрейфа, она в прощальном поклоне нагнулась к воде и, не удержавшись, ушла в нее вершиной, тут же подскочила кверху зеленовато-стекольным днищем и медленно отошла в сторону, освобождая место для ледокола. Дрожь пробежала и по пароходу, оторвавшемуся от льдины, особождающемуся от ее цепких присосков. Он качнулся, не веря своей свободе.
В два часа пополуночи высокий черный борт «Святогора» коснулся «Соловья Будимировича». На палубе грохнуло дружное «ура!».
По трапам на пароход бросились спасители. Рекстин пожимал сильные руки начальника экспедиции Свердрупа, капитана Иогансена, всех приглашая в кают-компанию.
Норвежские моряки делились табаком, хлопали по костлявым плечам матросов.
— Живой?
— Живой! — сверкали зубами.
— Похудел?
— Были бы кости.
Сторжевский в чистенькой, отутюженной по такому случаю белой куртке и таких же свежих перчатках, с особым шиком, словно золотые монеты, метал на стол тарелки с «хлебом» из прелого сыра, супом из нерпы, а вместо вина поставил графин растаявшего сгущенного молока.
Гости осторожно, по крошкам, пробовали непривычную еду.
— Завидовать нечему!
— Бывает хуже, но редко! — раздавались реплики дегустаторов.
Затихли первые радостные возгласы и приветствия, поднялся генерал Звегинцев. Он в форме — извлек ее из чемодана, спрятанную было на самое дно, и будто помолодел, взыграла в нем военная струнка: плечи разошлись, спина выпрямилась, скупы на жесты руки, и даже отечность лица исчезла. Только он и Лисовский в форме. Остальные предпочли гражданские костюмы. И генерал любуется самим собой.