Башка господня! Я вам главного не сказал: самое-то обидное и состоит в том, что он, как говорят, побеждал в Париже всех, с кем изволил скрестить шпагу.
Эне.
Сражаясь по-римски?
Фенест.
Вот этого не знаю; слышал только, что и Большой Жан-англичанин и Жан-Малыш[339] – оба они остерегаются теперь выходить против него.
Эне.
Но вы ведь – оскорбленная сторона, стало быть, выбор оружия за вами.
Фенест.
Да, я подумывал вызвать его сразиться на арбалетах – за каждым по три стрелы – или же на конную дуэль. Может, он хоть верхом ездит скверно... Да нет, кой черт, совсем запамятовал, что он слывет одним из искуснейших всадников.
Эне.
Что же, придумайте иной способ. Вот принц Конде[340] нашел преостроумнеший выход, когда его дворецкий поссорился с лакеем при гардеробе. Оба они были известными храбрецами, и ему не хотелось лишиться ни того, ни другого. Он назначил им местом поединка Валери[341] и объявил, что, будучи слугами принца крови, они должны сражаться верхами, как оно и подобает, когда «слуга короля вызывает барона». Итак, он велел им надеть латы и шлемы, выбрать секундантов, исповедаться, затем громко приказал подвести лучших скакунов, и, когда они взошли уже на монтуары[342] и в щель забрала ничего не видели, кроме голов да неба, конюшие посадили их обоих на пышно разукрашенных овернских мулов; мулы же, как известно, сражаются, стоя друг к другу задом и лягаясь; таким вот образом наши славные рыцари исполнили свой долг, не посрамили своей чести и притом остались целы и невредимы.
Фенест.
Ну, надеюсь, мне вы такого не присоветуете, хотя сама выдумка весьма остроумна.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
О пасторе из Глене
Фенест.
Однако вернемся к вашему пастору.
Эне.
То был пастор из Глене[343], по имени Лафлёр[344],– весьма почтенная личность; во всем поступал он, как положено и соблюдая должную меру. И вот сей достойный человек, возвращаясь с заседания Синода[345] из Ниора, заночевал в Лажоне[346]; не успел он расположиться на отдых, как явился в тот же самый дом монах-францисканец, у коего нос был еще краснее, чем у него самого. Ужаснувшись такому соседству, пастор вышел в сад, где и стал прогуливаться; вскоре туда пожаловал и францисканец; тогда господин де Лафлёр с презрительной миною повернулся к нему спиной, выказывая всяческое нерасположение. Но монах все же обратился к нему – весьма, впрочем, смиренно: «Монсеньор, я прекрасно вижу, что это жалкое одеяние и клобук вам глубоко омерзительны. Тому, кто их носит, они также давно опротивели, но, во имя Господа нашего и милосердия ради, умоляю вас как христианин не отвращать от меня лик ваш, ибо одежды эти, символ лицемерия, не по мне и я твердо решил сменить их на облачение, подобное вашему, вы же должны мне в том поспешествовать, дабы снизошла на меня благодать Господня. Так отбросьте же отвращение, которое препятствует сближению нашему!» Не успел францисканец вымолвить эти слова, как пастор заключил его в объятия и, осыпав всевозможными похвалами, обещал облегчить его судьбу, так что хозяйке, у которой была свободною только одна постель, не пришлось даже уговаривать их лечь спать вместе. А вот что случилось дальше: едва занялся день, наш пастор проснулся и обнаружил, что новый его приятель уже покинул их общее ложе; захотел встать и он, но, поискав, нашел в ногах кровати лишь клобук да серое одеяние и сперва счел, что оно ему снится, однако, поразмыслив, всплеснул руками и ахнул, ибо вспомнил, как хитрюга-монах ругмя ругал свой клобук, обещая сменить его на одежду порядочного человека. Как он ни сокрушался, а необходимость – эта мать всех принимаемых решений, о коих нынче уже шла речь, – вынудила Лафлёра смириться с жестоким обманом. Самое худшее ждало его по прибытии в Глене, где старый сеньор той местности, увидав его в окно сторожевой башни, воскликнул: «Господь милосердный, это что за образина!» – и приказал было побить своего пастора камнями, ибо счел, что вместе с одеянием тот сменил и веру. Но, как аппетит приходит во время еды, так и мне пришла охота рассказать вам еще об одном решении, которое, надеюсь, придется вам по вкусу.