Толпа волновалась сильно, жестко, безудержно. Шторм, ревевший над крышами, но во двор слетавший лишь стуком о землю ледяного крошева, эту толпу не пугал ни капельки, не отворачивал ее от фермы, не заставлял спохватиться об оставленных делах и побежать в тепло. Михаилу Георгиевичу пришла на ум фамилия
Полицейские метались в этой толпе, старались рассечь ее и — частями — оттеснить к выходу на проспект, где она, толпа, непременно расселась бы, но полицейских было слишком мало для выполнения такой работы. Здесь, — подумал Михаил Георгиевич, — не хватило бы и роты! В какой-то момент доктор перехватил отчаянный взгляд околоточного, но и не подумал сдвинуться с места и прийти тому на помощь: он понимал совершенно отчетливо, что это бесполезно. Другой околоточный крикнул в голос, но и его призыв остался без ответа. И тогда городовые обнажили шашки.
Но даже это — жест грозный и недвусмысленный — никого не испугало. Из толпы, перекрывая трели полицейских свистков, послышался одновременно возмущенный и насмешливый свист: свистели в пальцы, свистели в зубы, свистели как придется и получится! Шашки пришлось вложить обратно в ножны. Городовые и околоточные отступили и, впятером, встали перед воротами.
— Сами разойдутся, — «утешил» их Михаил Георгиевич.
— Ко второму пришествию! — проворчал околоточный и закурил.
Оба, однако, ошиблись.
Не успел околоточный докурить — впрочем, он уже собирался отшвырнуть папиросу, — в толпе произошло новое движение: на этот раз более собранное и оттого-то не только более загадочное, но и пугающее.
Неожиданно толпа начала подаваться вбок, да настолько, что множество людей оказались прижатыми к стенам фланкировавших двор построек, а некоторые из задних рядов были вынуждены вскарабкаться на сугробы — мы уже говорили об этих сугробах раньше. От стен понеслись сдавленные проклятия, сугробы почернели под человеческой массой и начали зримо оседать. А потом в остававшихся перед фермой рядах сам собою образовался проход, и всё потрясенно стихло.
Папироса выпала из пальцев околоточного.
Михаил Георгиевич опять потянулся к фляге.
Находившиеся тут же продавцы из сливочной лавки переглянулись, их челюсти, как по команде, отвисли.
Варвара Михайловна и как-то вдруг сгрудившиеся за нею инспектор, Анастасия Ильинична, Лидия Захаровна и Катя, по-прежнему не выпускавшая из рук Линеара, притихли, хотя вот только что переговаривались между собой.
Только Петр Васильевич, вынужденно остававшийся в глубине фермы, не видел происходившего и потому не понимал, отчего вдруг наступила такая пронзительная тишина.
— Что? Что там? — выкрикнул он в необъяснимой для самого себя тревоге, но его вопрос остался без ответа.
Даже Мура, вставшая за спинами людей, изумленно округлила глаза. Что же до Линеара, то он сидел на руках у Кати и потрясенно — одно из ушек оттопырилось, еще напоминавший крысиный хвостик проволочкой поднялся вверх — глядел своими щенячьи голубыми глазками вперед и мелко подрагивал.
Происходило же вот что.
Казалось, шторм умерил свои порывы: рев над крышами и свист у водосточных труб утихли. Ледяная крошка и снег еще какие-то мгновения продолжали сыпаться с неба, но не вкось, а прямо: ветер стих совершенно. А потом и они исчезли: изредка одиночные снежинки, кружась, ниспадали откуда-то сверху на землю, но стало их так мало, что они особенно — по контрасту с миновавшим — бросались в глаза.
Люди в толпе — волнами, от задних рядов к передним — стаскивали шапки. Креститься в такой тесноте было довольно сложно, но многие всё же крестились. Однако по сравнению с тем, что ранее видел Михаил Георгиевич, шапки теперь слетали с голов от совершенно другой робости: не той, что рождалась страхом, а той, в основе которой — благоговение. Это было видно по лицам и ясно с такой очевидностью, что никаким сомнениям места не оставалось.