Я во второй раз перевязал рану Фортунату, и ему было заметно лучше. Рана начинала уже сходиться в середине, и по всему надо было полагать, что она скоро заживет. О нем я нисколько не беспокоился. Но состояние Апостоли было совсем иным. Каждый вечер лихорадка его была сильнее прежнего, и всякое утро он был слабее, чем накануне. В первые дни пребывания нашего на Никарии мы всходили на вершину одного небольшого холма, высшей части острова, смотреть на восход и закат солнца, но вскоре и эта небольшая прогулка сделалась слишком утомительной для него. Каждый день он делал несколькими шагами менее и садился отдыхать ближе прежнего к своей палатке. Наконец он уже не мог выйти из дверей и тогда только стал понимать свое положение.
Апостоли был из тех людей, которые возбуждают в сердцах всех его окружающих чувства кроткие и нежные: все его любили и жалели. Я был уверен, что Константин охотно бы согласился отпустить его в Смирну, чтобы он мог умереть на руках родных. Я не ошибся: Как только я сказал ему об этом, он не только не отказал, но даже предложил перевезти Апостоли в своей шлюпке на остров Теос, потому что оттуда ему уже легко будет добраться до Смирны. Я побежал к Апостоли, чтобы сообщить ему эту приятную весть, но он, к удивлению моему, принял ее довольно холодно.
– А ты? – сказал он.
– Что, я?
– Поедешь со мной?
– Я не спросился.
Апостоли печально улыбнулся, и я поспешил прибавить:
– Уверяю тебя, я не просился от того только, что он, без всякого сомнения, не пустит меня.
– Да попросись же сначала, а там посмотрим, что нам делать.
Я пошел к пирату: тот опять начал советоваться с сыном. Потом Константин сказал мне, что я дал ему слово не покидать Фортуната, пока он не выздоровеет, что он еще лежит в постели, и потому меня никак нельзя отпустить.
Я сообщил этот ответ Апостоли. Он подумал с минуту, потом взял меня за обе руки, посадил рядом с собой у дверей палатки и сказал:
– Послушай, любезный друг, если бы я мог, прощаясь с матерью, оставить ей вместо себя сына, а сестре брата, я был бы уверен, что они скоро утешатся, потому что будут вполне вознаграждены за потерю. И тогда бы я поехал. Но так как это невозможно, то лучше избавить их от горести смотреть на умирающего. Я видел, Джон, как умирал отец мой, и знаю, каково сидеть у постели больного и ждать со дня на день, с часу на час выздоровления, которое все не начинается, или смерти, которая не приходит. Расставание с жизнью ужаснее для того, кто на это смотрит, чем для самого умирающего. Горесть матери и сестры лишила бы бодрости и меня. Там я умер бы под слезами матери, здесь умру под Божией улыбкой. Притом, – прибавил он, – это доставит ей несколько лишних покойных часов. Я даже думал было вот что: хотел скрыть от нее смерть свою, пусть бы она воображала, что я путешествую, я бы оставил тебе несколько писем, и ты пересылал бы их к ней время от времени, как будто я еще жив. Матушка – женщина старая и хворая, быть может, это счастливое незнание продолжалось бы до самой ее смерти, и тогда только, на смертном одре, она узнала бы, что ей предстоит не разлука, а соединение со мной. Но я не посмел и бросил эту мысль: мне казалось, что мертвому странно было бы лгать. Я обнял его.
– Но скажи мне, ради бога, Апостоли, откуда ты берешь такие мрачные мысли? Ты молод, живешь в прекраснейшем климате, где воздух тепл и приятен, природа прекрасна. Твоя болезнь была бы смертельна у нас на Западе, а здесь она совсем не опасна. Мы должны думать не о смерти твоей, а о выздоровлении. Когда ты поправишься, мы поедем к твоей матушке, и у нее вместо одного сына будет два.
– Спасибо тебе, любезный друг, – сказал Апостоли с обыкновенной кроткой улыбкой, – но ты напрасно стараешься обмануть меня. Ты говоришь, что я молод, – он попробовал встать и, обессилев, упал, – ты видишь! Что в моей молодости, когда я слаб, как старик? Ты говоришь, что воздух здесь так приятен, природа так прекрасна, но этот приятный воздух жжет мне грудь, и я Каждый день хуже и хуже вижу эту прекрасную природу… Глаза у меня, любезный друг, как будто завешены каким-то покровом, он Каждый день становится гуще и гуще, Каждый день окружающие меня предметы теряют постепенно свои цвета и формы. Скоро уже самое яркое солнце будет освещать их для меня как бы сумраком, а от сумрака я незаметно перейду к вечной ночи. Так послушай же, любезный Джон, и обещай мне, что ты в точности исполнишь мою последнюю волю. (Я кивнул ему, потому что не мог говорить от слез.) Когда я умру, остриги мне волосы и сними с руки это кольцо. Волосы – матушке, кольцо – сестре моей. Ты должен объявить им о моей смерти: ты сделаешь это осторожнее, нежнее всякого другого. Войди к ним в дом, как древние вестники, с веткой железняка в руке, и так как они уже давно не будут иметь обо мне никаких известий, то поймут, что я умер.
– Я сделаю все, что ты хочешь, – отвечал я, – но, ради бога, не мучь меня такими мрачными мыслями.
Я встал и хотел уйти: боялся, что зарыдаю.